Герой иного времени - Анатолий Брусникин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он же «граф Нулин», — подхватил Кискис.
— Это мой nom de plume[10], — с улыбкой пояснил евнух, пожимая мне руку своей небольшой и мягкой лапкой. — Печатаю статьи о Кавказе и местных нравах в «Северной пчеле» и «Библиотеке для чтения». Так сказать, ума холодные наблюдения. А вообще-то служу в канцелярии начальника Кавказской области, в Тифлисе.
— Что угодно раздобудет, обо всем осведомлен, умеет быть приятным и не способен обижаться, — завершил представление Базиль. — В общем, далеко пойдет.
— Твоими бы устами. — Нулин-Лебеда поплевал через плечо, чтоб не сглазить, растянул сочные губы в добродушной улыбке — и я увидел, что такого, пожалуй, обидеть трудненько.
Стольников и в Петербурге вечно держал подле себя одного-двух распорядительных шутов, умевших потрафить его капризам. Я решил, что журналист Лебеда внимания не заслуживает.
— Будет о нем, — небрежно сказал Стольников. — Что ты? Много ирокезов оскальпировал? Нет, серьезно, случалось тебе уже убивать?
Я, по-прежнему не раскрывая рта, улыбнулся и словно невзначай поправил темляк своей геройской сабли. Вопрос, который задал Базиль, бывалый вояка оставил бы без ответа. Я лишь пожал плечами.
— Скажите лучше, где одалиска, с которой я видал Кискиса на бульваре? Мне в «Парадизе» наболтали небылиц о купленных рабынях и черт знает о чем.
Князь сделал прекомичную гримасу.
— С черкешенкой я дал маху. Лермонтовской Бэлы из нее не вышло, — стал он рассказывать под всеобщий смех. — По-русски не понимает, все время ест, день ото дня толстеет и ужасная дура.
— Ты расскажи, как пытался затащить ее на ложе сладострастья! — прыснула Тина.
— Да. В первую же ночь попробовал я к ней подкатиться… — Кискис почесал затылок под чалмой. — Что ты думаешь? Зашипела по-змеиному и вынула из-под этого своего халата нож. Я не понял, меня она хотела убить или сама зарезаться, но больше к ней не суюсь. Ну ее к черту…
Тут и мне сделалось смешно. Я с удовольствием присоединился к всеобщему хохоту.
— Шесть… тысяч… он за нее выложил, серебром! — еле выговорила графиня, держась за живот.
Живот был голый, со сверкающим камнем в пупе, и я поневоле всё косился на это невиданное в петербургских салонах зрелище. Ах, как славно было вновь оказаться среди своих!
В разгар веселья появился дворецкий и объявил о приходе господина Никитина. Было ровно четверть девятого.
— Это тот самый человек, что служит под моим началом, — сказал я, приняв серьезный вид. — Он попал на Кавказ из Сибири. В Питере такого не встретишь.
— Проси, — велел слуге Кискис. — Я редких зверей люблю.
Вошел Олег Львович, все в той же черкеске, сделал общий поклон — легкий и изящный, без чрезмерности. Я всех познакомил.
Свита с любопытством ждала, как встретит нового знакомого непредсказуемый Базиль. И тот их не разочаровал.
— Мангаров сказал, вы из Сибири? Уж не из каторзников ли?
— Из них, — после паузы, тоже по-французски, отвечал ему Никитин. Очевидно, он не сразу понял слово quatorznik, произнесенное на русский манер.
Глаза Стольникова блеснули любопытством — большая для него редкость.
— Должно быть, очень интересно участвовать в настоящем заговоре!
— Не пробовал. — Олег Львович говорил благожелательно и спокойно. — Я, видите ли, прибыл в столицу четырнадцатого, услыхал о событиях — поспешил на Сенатскую площадь. Походил меж теми и этими, присмотрелся. Выбор, к кому присоединиться, был нетруден. Порядочные люди, кого я знал, оказались в одном каре, а все знакомые подлецы — в другом.
— Да, не повезло, — вздохнул Стольников. — Это называется «V tchujom piru pokhmelye». Признайтесь — только честно, без рисовки: сколько раз за минувшие годы вы пожалели, что не приехали в Санкт-Петербург днем позже?
— Ни разу. Но много раз жалел, что не приехал тринадцатого и не был у Рылеева, когда там составлялся план востания.
Я послал ему красноречивый взгляд, означавший: «Осторожно! Вы тут не со своими друзьями!» У «брийянтов» дозволялось нести любую жеребятину, даже богохульствовать, но дел политических в разговорах не касались никогда (не сказать, впрочем, чтоб кого-то из этой компании занимала политика).
— С вашим даром убеждения вы наверняка отговорили бы бунтовщиков от их безумной затеи, — быстро сказал я.
Меня особенно беспокоил бойкоглазый Граф Нулин из губернаторской канцелярии.
Олег Львович, кажется, понял, но не поддержал моих слов — просто промолчал.
— Интере-есно, — протянул Базиль.
В его устах это был самый высший эпитет. Я почувствовал себя польщенным. Приход Никитина, как я и надеялся, повысил мое реноме. «Погодите, — думал я. — Вы еще моей Даши не видали».
Разговор между «блестящими» продолжился уже без участия Олега Львовича, который, оглядевшись, сел по-турецки на одну из подушек и достал свою трубку. Спрашивать позволения у единственной дамы он не стал, потому что Тина и сама старательно пускала струйки кальянного дыма.
Меня поразило, как естественно и уверенно держится Никитин в непривычной и, должно быть, совершенно чуждой ему компании. Он был в положении бесправном, много старше, одет самым непритязательным образом, а сюда явился в качестве «редкого зверя», но было в его позе и взгляде что-то такое, отчего возникло ощущение, будто это он находится в зоологическом саду перед клеткой с какими-то занятными экзотическими животными — к примеру, мартышками. Вот, пожалуй, самое главное отличие, выдававшее в Олеге Львовиче особенного человека: он в высшей степени обладал редким даром моментально решать, как нужно поступить в критической ситуации и как должно себя вести в ситуации обычной. Я поминутно посматривал в его сторону, стараясь копировать позу и выражение лица. Мне не хотелось, чтоб он и меня зачислил в мартышки.
Однако нужно было завязать общую беседу, перекинуть между Никитиным и остальными какой-то мостик. Мне пришел на ум Лермонтов. Я знал, что у Олега Львовича есть на сей предмет свой оригинальный взгляд. У «брийянтов» поэт после своей романтической гибели тоже стал почитаться фигурой импозантной, так что выбор темы показался мне удачным.
— Правда ли, что ты знавал Лермонтова? — спросил я Стольникова. — Расскажи.
— Что рассказывать? — Он пожал плечами. — Маленький злюка, одержимый всевозможными амбициями. Желал признания, любви красавиц, всеобщего обожания иль, на худой конец, ненависти. И ужасно бесился, что ничего этого не имеет. Лермонтов был ходячий желчный пузырек («petite poche-de-fiel»). Уверен, что именно перепроизводство желчи было топливом его таланта. Он очень умно́ поступил, что дал себя убить. Теперь мы, хочешь не хочешь, обязаны восхищаться им и его сочинениями.
Я искоса взглянул на Никитина — что он? Тот молчал.