Мемуарески - Элла Венгерова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одному Советскому Союзу. Так зачем же им скидываться? И они отказались. Конгресс провалился. По-моему, ко всеобщему удовольствию. Нашим лошадникам тоже не больно-то хотелось унижаться в Америке.
А я обогатила свой словарь словечком Inzucht, что означает внутриплеменное скрещивание.
Димка меня поблагодарил и предложил привезти презент из Англии, куда он отправлялся отнюдь не на стажировку по Шекспиру, но покупать каких-то коней. Я попросила открытку с жокеем. И он привез и подарил. До сих пор храню.
Зазвонил домашний телефон. Я обрадовалась и сняла трубку. Голос ошибся номером. И какой голос! Во-первых, бархатный, во-вторых, интеллигентный, прямо как у молодого Юрия Яковлева, в-третьих, знакомый. Вот только чей? А голос и говорит:
— Старенькая, это ты?
Друг юности, профессор-доктор-академик (или член-корр?). Последний раз мы с ним виделись лет пять назад.
А первый раз мы с ним увиделись в университетском автобусе, на третьем курсе, мы с филфака, они с мехмата, ехали в колхоз под Можайском, где и провели две недели неописуемо счастливого времени в палатке и трудовом порыве. Однажды мехматяне прибыли к нам с визитом. Приехали в грузовике на льняное поле. И он первым выпрыгнул из кузова. Стоит такой весь из себя загорелый красавец, красивее всех на свете, и смотрит прямо на меня, можно сказать, в упор. Наш духовный лидер Игорь Мельчук уверенно поставил диагноз: дескать, брюнет, влюблен, и именно в меня. А я и поверила.
Через две недели неописуемое счастье кончилось. Но не совсем. Мы вернулись в Москву, возобновили контакты, перезнакомились домами. У друга юности был самый теплый, самый гостеприимный, самый веселый, и милый, и уютный и тому подобный дом. В Камергерском, где висит доска, что в этом доме и даже в том же подъезде жил Собинов. Собинов на шестом, а друг юности, кажется, на пятом. Точно не помню.
Жил он с мамой. В коммунальной квартире, в комнате с овальным огромным столом, тяжелыми гардинами, пианино и огромным множеством книг и журналов по математике.
«Если бы никто в мире, — сказал однажды друг юности, — не занимался математикой, я бы занимался ею один». И эту фразу, которую он услышал от своего шефа, академика Колмогорова, я запомнила на всю жизнь. Очень она мне пригодилась в разные моменты. Особенно когда я теряла работу. Планка была высокая, пока дотянешься, всю жизнь ухлопаешь. Но зато не зря. Гости друга юности пили кофе (об алкоголе и речи не было, никто не пил, да и не испытывал в спиртном ни малейшей нужды), играли в шахматы, играли в буриме, играли на пианино, играли в шарады. Был, правда, во всех этих разговорах и состязаниях один, как бы это сказать, момент, который ставил меня в тупик. Все его друзья-математики строили всех, о ком говорили, по ранжиру. И выдавали места: этот первый, этот второй, а дальше — несущественно. Слово «рейтинг» тогда еще не употребляли.
Однажды позвали в гости Елизавету Ауэрбах, актрису из МХАТа, которая прочла сочиненные ею прелестные байки-рассказики из личной жизни. Во МХАТе ей не давали ролей, вот она и придумала себе новое амплуа и средство к существованию. О чем это я? Ну да. Об актрисе из МХАТа. На это суаре с актрисой пришла худенькая девчонка с огромными печальными глазами. Скромная, элегантная, немногословная и высокомерная. И вся наша компания на ее фоне потеряла смысл. Поскольку она была дочерью академика, ей полагалось первое место в рейтинге. А дальше…
Ах, эта «оттепель». Всех клонило налево. Во Франции и Германии уже почти закончили бунтовать, а у нас все еще только начиналось. В доме у моего друга пели Городницкого, обсуждали Двадцатый съезд, следили за шахматными чемпионатами, травили политические анекдоты и вспоминали поездки в альплагерь.
Потом произошел знаменитый на всю Москву скандал на мехмате. Мехматяне (в том числе друг юности) выпустили газету с отрывками из Джона Рида («Десять дней, которые…»), с изображением рабочего, разрывающего цепи капитализма, и декадентскими стишками:
За это идеологически выдержанные активисты с физфака их строго осудили. После чего некоторые любители Верлена были исключены из университета. Друга юности не исключили, но репрессировали: выдали ему вместо сталинской стипендии стипендию имени Ньютона.
У нас, на филфаке, события эти страстно обсуждались, что немало способствовало активизации нашего общения и моего интереса к его особе. И мне даже показалось, что и он вроде бы относится ко мне с некоторой серьезностью. Правда, когда однажды мы с ним шли куда-то по какому-то из московских переулков и ему зачем-то понадобилось заглянуть к приятелю, он — на всякий случай — оставил меня ждать его на улице. Как теперь говорят, я была в шоке. Но, я думаю, что он и не мог поступить иначе. Я ведь была недоразвита и очень плохо одета.
Произошло еще одно достопамятное событие. Друг юности и его мама нанесли светский визит моим родителям. И мои родители на этих смотринах блистательно провалились. Соответственно и я. Но в силу своей недоразвитости я в тот момент этого не сообразила и, как ни в чем не бывало, отправилась в поход, поскольку в поход отправилась вся колхозная компания, и друг юности в том числе. А в лесу (буквально) повстречалась нам другая группа туристов, в составе коей обнаружилась вышеупомянутая академическая дочка. Друг юности оставил мне (на память?) свою гитару, а сам развернулся и рванул вслед за удачей.
Он очень скоро на ней женился. И очень быстро с ней развелся.
И женился опять. И опять не на мне, а на брошенной возлюбленной великого человека. Это же еще круче, чем дочь академика. Так ей и надо. Такая вот я везучая. Ведь если бы он женился на мне, то очень быстро развелся бы со мной. И все равно женился бы на первой строчке рейтинга.
В почтовый ящик я попала по распределению и героически продержалась в нем три года. Меня взяли в отдел информации (ОНТИ) и назначили зав. сектором. Я честно-благородно исполняла свою секретную службу (у меня был допуск по первой форме) и считала дничасы-минуты, когда можно будет вырваться на свободу из душной клетки ящика. Дело в том, что я ненавидела свою работу, за которую мне платили аж 1200 рублей. Заключалась она в следующем: в отдел поступали заграничные журналы, инженеры почтового ящика их просматривали, размечали, а мы, то есть сотрудницы ОНТИ, переводили выбранные инженерами статьи.
Но во-первых, я терпеть не могла эти самые журналы. И больше всего глянцевый американский журнал «Управляемые снаряды и ракеты». Великолепная бумага, удобный шрифт, на обложке гламурные красавицы стюардессы в элегантной летной форме, а внутри снаряды и ракеты, снаряды и ракеты: «земля — земля», «земля — воздух», «воздух — воздух». Меня от этого прямо мутило.
Во-вторых, переводить было неинтересно. Хотя тогда машинный перевод еще не практиковался так широко, как нынче, с такими текстами могла бы справиться любая машина. Но все-таки перевод сугубо технического текста мне лично не доставлял ни малейшей позитивной эмоции. Проще говоря, переводить эту жуть, жесть и мерзость про земля — земля и т. д. было скучно и тошно.