Марина Цветаева. Беззаконная комета - Ирма Кудрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А я ее видела, эту вашу эвакуированную. Она ведь у нас судомойкой приходила работать. Да только полдня и проработала. Тяжело ей стало, ушла. Больше и не появилась…
Рассказ этот вернее отнести уже к фольклору; знающие люди утверждали, что не так-то просто было устроиться в те дни и на такую работу. Но если и в Чистополе ей светила только роль судомойки, пусть даже в столовой для писательских детей и жен, стоило ли переезжать?
(Скажу кстати, что распространенная версия «ее не взяли даже в судомойки» – чистый домысел. «Заявление» написано было спонтанно, в Чистополе – просто после уличного разговора с какой-то «доброжелательницей», рассказавшей Цветаевой о предстоящем открытии детского интерната; интернат и, соответственно, столовая при нем появились несколькими неделями позже. Цветаевское заявление никому и не пришлось рассматривать…)
В 1970 г. Союз писателей Татарии поставил памятник на могиле поэта. Однако до сих пор нет уверенности, что Цветаева похоронена именно здесь. Фотография А. Ханакова
Предположим все-таки, что главным импульсом поездки в Чистополь был страх. И жажда совета и поддержки. Тогда понятнее мрачное состояние Цветаевой, не исчезнувшее и после благополучного исхода заседания писательского правления. Если эту поддержку искала Цветаева в Чистополе, то очевидно, что ее она не нашла.
Скорее всего, она не нашла даже случая обсудить такую тему с кем-либо. Новые знакомые у нее были и в Елабуге. А давние?.. Не с Жанной же Гаузнер, человеком другого поколения, было ей советоваться!
И еще: она могла понять за время поездки, что от всевидящего ока Учреждения все равно не убежишь. Там ли, здесь ли…
Согласиться на доносительство – такого вопроса перед ней не стояло. Но чего можно опасаться в случае отказа? Место переводчицы ей, во всяком случае, не дали. Приятель М. Н. Бродельщикова Евгений Иванович Несмелов, рассказывавший мне в Елабуге о хозяевах дома, где жила Цветаева, передал их слова: «В переводчицы ее не взяли по анкете». Но ведь предлагали, уже зная обо всех особенностях ее биографии! Не было ли это первым ответом «органов» на отказ сотрудничать? Чего можно было ждать от них еще? Для себя и для сына?
Вот где в самом деле встает призрак того тупика, о котором напишет Марина Ивановна в предсмертном письме сыну. «Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик». Последние слова подчеркнуты Цветаевой.
Другого тупика, если оценивать ситуацию спокойно, в этот момент не было.
И ведь ясно, что поездка в Чистополь увенчалась успехом – если целью был переезд. Разрешение-то было получено! Найти жилье – все говорили – проблема решаемая; хорошие люди обещали помочь и в поисках работы… В этих известных нам обстоятельствах сторонний взгляд не находит туника.
Остаются неизвестные.
И еще остается наше знание о полной утрате Мариной Ивановной внутреннего спокойствия.
Влево от новых ворот кладбища – маленькая ограда; это еще одна предполагаемая могила Марины Цветаевой. Фотография А. Полозова
Спустя два года Мур признался в письме к Гуревичу, что незадолго до трагической гибели мать «совсем потеряла голову», а он только злился за ее «внезапное превращение». Приведу без сокращений эти три важные фразы из письма, написанного Муром 8 января 1943 года:
«Я вспоминаю М. И. в дни эвакуации из Москвы, ее предсмертные дни в Татарии.
Она совсем потеряла голову, потеряла волю.
Она была одно страдание. Я тогда совсем не понимал ее и злился за ее внезапное превращение».
Отметим: для сына, который был рядом с матерью все эти месяцы, ее состояние незадолго до гибели выглядело как «внезапное превращение».
Однако осознает это Мур позже.
В Елабуге же в последние дни августа, когда силы матери на исходе, а ее душевное напряжение усугубляется физическим недомоганием, шестнадцатилетний подросток, крайне раздосадованный новой отсрочкой отъезда, не находит в себе ни единой капли сочувствия.
Он зол и жесток.
В его дневнике 30 августа появляется запись:
«Мать как вертушка совершенно не знает, оставаться ей здесь или переезжать в Ч. Она пробует добиться от меня “решающего слова”, но я отказываюсь это “решающее слово” произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня. ‹…› Пусть покажет на деле, насколько она понимает, что мне больше всего нужно. Во всех романах и историях, во всех автобиографиях родители из кожи вон лезут, чтобы обеспечить образование своих rejetons[36]‹…› Мать совершенно не знает, чего хотеть. Я, несмотря на “мрачные окраины”, склонен ехать в Чистополь, потому что там много народа, но я там не был, не могу судить, матери – видней. ‹…› Мое пребывание в Елабуге кажется мне настоящим кошмаром. Главное, это все время меняющиеся решения матери, это ужасно».
Фрагмент письма Г. Эфрона С. Д. Гуревичу от 25 мая 1942 г.
Что из записанного в тот день сын произнес вслух?..
Неожиданным дополнением к этой дневниковой записи оказался мой разговор с елабужским другом Мура Дмитрием Саконским. Я разыскала его уже в восьмидесятые годы в редакции журнала «Новый мир», он работал там в отделе критики. Елабужские дни уже отошли в далекое прошлое, рассказ Саконского был лаконичен, но некоторые его подробности показались мне очень значимыми. Друг Мура вспомнил, в частности, как тот жаловался ему на деспотический характер матери; она настойчиво пыталась руководить им – что читать, с кем дружить и гулять. А ведь Муру еще в феврале исполнилось шестнадцать, и самостоятельный характер его явственно сформировался. Увы, повторялась история середины тридцатых годов с повзрослевшей Ариадной. Но тогда новую подсветку получает и непримиримая жесткость дневниковой записи сына 30 августа.
Не пройдет и суток после этой записи до того момента, как ноги подкосятся у юнца, пытавшегося рассуждать об ответственности.
Он сядет прямо в дорожную пыль, услышав от хозяйки дома о том, что матери уже нет в живых…
11
31 августа 1941 года.
А Яркий солнечный день. Все ушли из дома, кроме нее, и она знала, что ушли надолго. Три записки, оставленные на столе, лаконичны, но каждое слово в них – выверено.