Капкан супружеской свободы - Олег Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Володя Демичев утряс все проблемы с билетами, — тихо и нерешительно произнесла Лида, почти вплотную подходя к сидящему в кресле Соколовскому и поднимая руку — верно, для того, чтобы прикоснуться к его волосам. Но он так резко дернулся от звука ее голоса и от слова «утряс», что рука ее повисла в воздухе плетью. В глазах женщины плеснулась обида, но она быстро справилась с собой и уже суше продолжила: — Ребята попросили меня сказать тебе о том, что к отъезду все готово, и побыть с тобой немного. Я думаю, они ошиблись в своих добрых намерениях.
— Да, ошиблись. — Он не смотрел на нее, но говорил ровно и спокойно. — Я должен, вероятно, извиниться за свою грубость?…
— Не стоит, я все понимаю. Твои вещи уложены?
Алексей молча кивнул в сторону небрежно брошенной у входа в номер сумки. Минута текла за минутой, он почти уже забыл, кто находится рядом с ним, а Лида все не уходила.
— Я могу помочь тебе хоть чем-нибудь?
Он не выдержал — засмеялся. Тогда она, кажется наконец поняла, и заговорила торопливо и укоризненно:
— Алеша, ты не должен, не должен винить себя ни в чем. И меня тоже. Я все понимаю, но пойми же и ты: это случайность, ужасная, нелепая, бессмысленная случайность! Не надо так со мной, я прошу тебя!.. В конце концов, мы же близкие люди. Не отвергай меня, не отказывайся от моей помощи.
Близкие люди?… Он снова резко мотнул головой и встал, по-прежнему избегая ее взгляда. Все это надо было прекратить. И, сдерживая себя, чтобы не послать эту женщину к черту, Соколовский подошел к двери и сказал:
— Передай ребятам, что я скоро спущусь. Володя звонил мне, я знаю, что через час надо ехать в аэропорт. Иди, пожалуйста. И не надо жалеть меня. Со мной все будет в порядке.
Лида молча вышла; он проводил глазами ее прямую и строгую спину, впервые позволив взгляду сфокусироваться на гостье. Потом он налил себе коньяку и выпил, не морщась и вспоминая, как точно таким же жестом он опрокинул в горло хрустальный стакан в ту ночь, когда собирался отправиться в номер к Лиде, и трепетал от возбуждения, и был по-мальчишески счастлив… Она сказала: «Ты не должен винить себя ни в чем. И меня тоже». Она сказала так, потому что не знает, как истово просил он в ту ночь у Бога, чтобы тот придумал хоть что-нибудь — любую хитрую зацепку, любое лукавое шулерство — и дал ему, Соколовскому, возможность навсегда остаться с молодой возлюбленной. И вот эта возможность у него теперь есть… С тех пор прошло чуть более суток, а ему казалось, что просквозила целая жизнь. Да так оно, наверное, в сущности, и было.
Он долго не решался навсегда запереть за собой дверь номера, словно это означало навсегда захлопнуть за собой дверь в прошлую жизнь, где были и невинность, и неведение, и способность любить, и роскошь считать, что никто не ответственен за возможные несчастья… Но рано или поздно нужно было спуститься в холл, к своим нынешним обстоятельствам — других, похоже, уже не будет, — и он спустился и не знал, как промолвить «Здравствуйте!» в той ситуации, в которой все они теперь очутились.
Актеры сгрудились на пышном диване, золотая и розовая расцветка которого — вполне в духе итальянских отелей средней руки — показалась ему вдруг нестерпимо пошлой. Но друзья тут же обступили его, не зная, что и как следует говорить в таких случаях. И, как водится, единственным, кто решился открыть рот, стал человек, меньше других приспособленный к тактичному состраданию.
— Держись, дружочек, — сказала Лена Ларина и вкрадчивым, кошачьим движением молниеносно погладила его по плечу. — Хорошо, что хотя бы спектакль успели отыграть до того, как…
Она осеклась, уловив нервное движение Вани Зотова и почувствовав, кажется, неуместность своего замечания. Однако и раздраженное шипение Леонида: «Идиотка!», и гневный взгляд Лиды были теперь совершенно напрасны: Соколовский и не расслышал ее реплики. Он спокойно кивнул всем, сказал почти нормальным голосом: «Счастливо оставаться!» — и вышел вслед за Володей, который вызвался отвезти его к самолету.
Демичев, к счастью, был немногословен от природы, а сковывавшее их обоих напряжение подвигло Володю к еще большему молчанию, и Соколовский был благодарен ему за то, что коллега не пытался проявлять бессмысленное сочувствие. Уже в аэропорту, дожидаясь объявления рейса, они коротко и по-деловому обсудили действия труппы на несколько оставшихся дней, представительские обязанности каждого на закрытии фестиваля и сроки возвращения на родину. Демичев даже не заикнулся о пьесе, которую они привезли в Венецию для переговоров с партнерами, и о запланированном поиске спонсоров. Ему было ясно, что новый спектакль будет поставлен теперь его шефом очень нескоро, и это понимание тоже было дорого Алексею. Он думал, что воспримет посадку на рейс с облегчением — наконец-то он снова сможет побыть один, — но оказалось, что расставание с Венецией было для него примерно тем же, что и расставание с гостиничным номером: еще один поворот ключа в навсегда захлопнувшейся двери в прошлое. И потому простое прощальное пожатие руки собственному помощнику далось ему почти так же тяжело, как жест Лиды, по-хозяйски пытавшейся сегодня утром положить ему руку на голову.
В самолете было прохладно и тихо; стюардессы, вопреки обычаю, почти не донимали пассажиров бесконечными разъяснениями правил поведения и предложениями еды и питья. Соколовский сидел, закрыв глаза и почти физически ощущая ровный гул мощных турбин и еле заметное дрожание самолета. Потом он понял, что это его собственная дрожь, и попытался думать только о Татке, об одной только Татке, потому что это его, понятное каждому без слов, отцовское горе было естественным и не замутненным никакой виной, никакой обидой. Однако думать об одной только дочери плохо ему удавалось. Алексею казалось, что сердечная боль, которую он испытывал, вспоминая о гибели своей девочки, куда милосерднее и чище, нежели то, рвущее жилы и нервы, чувство заслуженной потери, с которым связывались у него мысли о Ксении. Два этих горя нельзя было сравнивать: Таткин уход был ужасен, но он мог оплакивать его как трагическую случайность, как зловещую несправедливость судьбы; о смерти же Ксении не мог, не смел сказать: «Никто не виновен», и безмерная горечь собственной неправоты отравляла ему кровь, не позволяя утешиться в искренней скорби даже на мгновение.
Наконец сердечная боль чуть-чуть отпустила его, и сознание подало ему незаслуженную милостыню. Алексей задремал, плохо сознавая, где находится, и не отдыхая, а лишь едва собираясь с силами, чтобы выжить и сделать то, что он должен был сделать в последний уже раз для своих девочек.
Он шел и шел, зная, что должен дойти до конца и схитрить, что-то выгадать на этот раз нельзя. Снег снова бил ему в лицо, но теперь этот снег был странным — неживым, словно бутафорским. То ли снег, то ли тополиный пух… а может быть, просто крупа, та самая небесная манна, о которой люди грезят, не зная, так ли уж сладка она на самом деле. Алексей шел сквозь этот снег, с трудом находя повороты и собирая все силы, чтобы выжить; он знал, что ему нужно дойти и сделать то, что он должен был сделать в последний уже раз для своих девочек.
Земля, по которой он ступал, была черной и жирной. Она громко чавкала под ногами мягким, всхлипывающим месивом, и ему казалось, что оттуда, из-под земли, его зовут тяжелыми, глухими голосами. Снега на земле было совсем немного; причудливые черно-белые узоры, странные многочисленные проталины складывались на его глазах в географическую карту, и он силился прочесть ее, хотя и знал, что на свете нет такой страны, путь в которую указывала бы эта карта.