одного из знакомых купцов, который шел к сыну губернатора. Увидев меня, он сказал: «Эй, паренек, что ты здесь делаешь?». Я ответил: «Меня привели сюда. Я и не ведаю, в чем моя вина». Он ушел. А я про себя подумал, что, возможно, этот человек в дружбе с правителем и, кто знает, может быть он заступится за меня. Вижу, он возвращается; но он прошел мимо моего окна и ничего не сказал. Позднее я узнал, что он сказал сыну губернатора: у вас, мол, в тюрьме есть один заключенный, ужасный забавник, вы в разговоре с ним не зевайте, он вас в два счета обставит. Спустя некоторое время вижу, приходит слуга и говорит: «Тебя требуют». Мы снова пришли к правителю. Он приказал, чтобы я подошел ближе. Я приблизился и встал с опущенной головой. «Я слышал, парень, — начал шахзаде, — что ты мастер вести беседу?». — «Смею ли сказать?..». — «Что еще за “смею ли сказать”?». Я снова повторил: «Смею ли сказать?». Он нахмурился, рассердился и приказал: «Говори, живо!». Тогда я начал: «Шахзаде, сейчас мне на память пришла одна притча. Если будет ваше соизволение, я расскажу». «Разрешаю, говори», — велел он. И вот что я рассказал: «Однажды некоему шахзаде, такому же смелому и доверчивому как вы, наветчики донесли, что один из его слуг питает склонность к мальчикам. Шахзаде вызвал к себе слугу и сказал: “Паренек, ты, говорят, забавляешься с мальчиками?” Тот ответил: “Смею ли сказать?”. Шахзаде в гневе настаивал, чтобы тот сказал правду. Тогда слуга сказал: “Шахзаде, смею ли сказать тебе правду? Если я скажу, что забавляюсь с мальчиками, тогда ты, юноша чистый и справедливый, конечно, тотчас же прогонишь меня со службы. Если я скажу, что не знаю этого дела, тогда ты, сжалившись надо мной, захочешь меня обучить... Теперь сам изволь сказать, что мне, несчастному, делать, как ответить, чтобы избежать вреда?». Этой притчей я бесповоротно покорил сердце шахзаде. Он принялся громко хохотать и велел мне садиться. Я сел и начал степенный разговор о том, о сем, об Европе и Америке, о политическом положении разных стран, о новых европейских изобретениях, о великолепии Лондона и Парижа. Всякими баснями о том и о сем я так и рассыпался перед собравшимися, а все вокруг в полном изумлении и остолбенении взирали на меня. Так прошло четыре дня. Однажды я попросил у шахзаде, нельзя ли меня отпустить, с тем чтобы вместо меня посидел пока под арестом мой брат. Сам же я пойду уладить это дело. На это он согласился. Я привел брата и оставил его, а сам начал бегать по разным местам и везде хлопотать, пока дело не выяснилось и я не вызволил и себя и брата. Через неделю мне снова пришло в голову уехать в Тифлис. Я продал кое-что из медной посуды и другой домашней утвари для оплаты путевых издержек и уже было взял билет, как вдруг вечером приходит ко мне человек от старосты нашего квартала с требованием явиться. Я пришел к старосте и поздоровался, он необычайно приветливо ответил мне и пригласил сесть. «Только сегодня я узнал, — начал он, — что тебя арестовали, увели в другой квартал и, устроив разбор дела, обвинили тебя в преступлении. Что ж ты меня не известил, уж я бы им показал! Бог милостив, отец твои был одним из достойнейших людей нашего квартала! Таких прекрасных людей мало где найдешь, и я ему многим обязан. Нет, нет, как же я могу допустить, чтобы сын его понес такое притеснение! Следует мне самому сызнова расследовать все это дело от начала до конца». — «Будьте и впредь столь милостивы, но что было, то прошло». — «Нет, нет, мыслимое ли дело, чтобы из моего квартала увели такого благородного человека, как ты, обвинили в преступлении, да еще в тюрьму сажали! Следует, чтобы я посжигал их отцов![102] Я не потерплю такого позора!». — «Господин староста, было такое дело, но — да продлит господь вашу жизнь! — оно ведь кончилось. Я уж и билет взял и завтра отбываю в Тифлис». Не успел я окончить своих слов, как староста в ярости вскочил и закричал: «Как это — отбываю в Тифлис! Да подавись ты своим! Да будь ты проклят, такой-сякой, сын сгоревшего отца и блудницы! Ты весь город насытил подачками, а как наступил мой черед, так говоришь “прощайте”? Ах ты проклятый! Ответь по совести, что же я, по-твоему, какая-нибудь лошадиная кость? Да я такой огонь разожгу под твоим отцом, что вовек не обрадуешься!..». Словом, засадили меня теперь в доме старосты. Моя бедная матушка, узнав о случившемся, продала за полцены еще кое-какие домашние вещи и, вручив деньги старосте, выкупила меня. На следующий день, распрощавшись навсегда с Тебризом, я уехал в Тифлис и до нынешнего дня боюсь даже ненароком глянуть в сторону Тебриза.
Подобных историй и рассказов мулла хранил в памяти множество. Он рассказывал их на всяких сборищах и совершенно пленял присутствующих. Вот так он и коротал время, бродя из дома в дом, и поэтому мог не заботиться о средствах на пропитание. И хотя нередко случалось, что на его голову сыпались там тысячи всяких насмешек и унижений, он все сносил, никогда не выказывал обиды и жил, потешая компании.
Но надо сказать несколько слов и о наружности этого почтенного человека. Прежде всего он был лыс, глазки у него были маленькие и бесцветные, и он не видел ими дальше, чем на десять заров, изо рта торчали большие, некрасивые зубы. Рост у него был низкий, а живот толстый. Ко всему в придачу он еще слегка заикался.
Скажу кое-что и о его моральных свойствах. Это был человек неверующий, без твердых правил, неблагородный, вечно под хмельком.
Обычно от такого рода людей, прихлебателей у чужого стола, трудно ожидать благородных моральных качеств.
И вот теперь человек, качества которого, казалось бы, так хорошо знали, стал в Иране хаджи-ханом и посредником в важных делах!
Весь этот день я был ничем не занят и поэтому с особым нетерпением ждал, когда придет, наконец, время поговорить с этим человеком и узнать, как он удостоился титула «хан» и за какие такие заслуги перед государством и народом стал кавалером почетного ордена Льва и Солнца.
Всю ночь я провел без сна, одолеваемый такими мыслями, а наутро сказал Юсефу Аму:
— Сегодня мы пойдем на поклонение к гробнице Шах-Абдул-Азим,[103]