Полимат. История универсальных людей от Леонардо да Винчи до Сьюзен Сонтаг - Питер Бёрк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Термин «кризис» используется для обозначения самых разных изменений, что несколько снижает его смысловую ценность. Поэтому на следующих страницах я постараюсь использовать этот термин в сравнительно узком значении, близком к его оригинальному употреблению в древнегреческой медицине, где кризисом назывался момент, когда пациент находился на грани между выздоровлением и смертью. Будем называть кризисом момент неустойчивости, приводящей к изменению структуры. Иными словами, это переломный момент, или критический порог, часто наступающий после длительного периода постепенных изменений[267].
Интеллектуальный кризис XVII века проявился в целом ряде аспектов. Одним из них является переход от органического видения мира – мира как существа живого, одушевленного – к представлению о вселенной как об огромной машине[268]. Вторым аспектом кризиса был рост скептицизма, или, как его часто тогда называли, «пирронизма», по имени древнегреческого философа-скептика Пиррона Элидского. Высказывались сомнения в отношении познаний как о природе, так и о прошлом[269]. Некоторые мыслители становились на позицию культурного релятивизма. Одним из них был полимат Пьер Бейль, написавший знаменитые слова о том, что «история подается почти так, как подается мясо… Каждая нация и религия берет одни и те же сырые факты и приправляет их соусом на свой вкус, и каждый читатель находит их истинными или ложными сообразно тому, согласны они с его собственными предубеждениями или нет»[270].
Информационная перегрузка
Третий аспект кризиса (один из самых важных, когда речь идет о полиматах) – резкое увеличение объема доступной информации, что было коллективным благом, но в то же время причиной беспокойства индивидов, поскольку появилось слишком много «того, что надо знать»[271]. После изобретения в Европе книгопечатания (станка с подвижными литерами) в середине XV века производство книг поначалу росло медленно, но затем набрало головокружительный темп. Согласно недавним подсчетам, к началу XVII века было выпущено около 345 000 изданий[272].
Этот взрыв знаний – «взрыв» в значении распространения, сочетающегося с фрагментацией, – все чаще и чаще вызывал тревогу. Множились жалобы на то, что количество книг становится чрезмерным, а в языке применительно к книгам все чаще встречались метафоры типа «потока», в котором читатели боялись утонуть, или «леса», в котором они заблудились[273].
Английский полимат Роберт Бёртон очень живо и точно обозначил проблему, когда написал свои известные слова о «книжном хаосе и смятении»: «мы угнетены ими, наши глаза болят от чтения, а пальцы – от переворачивания страниц». Еще одна известная жалоба прозвучала из уст французского библиотекаря Адриана Байе, который боялся возвращения варварства в результате «умножения книг, число которых растет ежедневно с чудовищной скоростью», из-за чего становится все труднее и труднее определить, что именно стоит читать[274]. Даже весьма начитанный Лейбниц писал об «устрашающей массе книг, которая растет и растет» (horrible masse de livres qui va toujours augmentant)[275]. Книгопечатание, которое когда-то казалось решением проблемы нехватки знаний, само сделалось проблемой.
Чтобы справиться с чрезмерной нагрузкой, ученые стали уделять все больше внимания организации знаний, выписывая информацию, которая была им нужна или могла понадобиться впоследствии, на листочки бумаги. Затем эти листочки собирались в коробки или cклеивались в книги. Один из полиматов, Винсент Плациус, опубликовал книгу под названием «Искусство делать заметки» (De arte excerpendi, 1689), в которой рекомендовал хранить такие карточки, рассортировав их по темам и подвесив на крючки, закрепленные на металлических рейках в «кабинете»[276].
Изобилие книг было не единственной причиной, по которой ученые ощущали переизбыток того, что нужно знать. Другой причиной было само открытие новых миров, которое, как отмечалось выше, было стимулом к познанию. Возможно, притягательность этих новых знаний и вдохновляла ученых на расширение своего кругозора, но оборотной стороной «приумножения наук», как замечательно описал этот процесс Фрэнсис Бэкон, было то, что мы сейчас называем информационной тревожностью. Открытия совершались слишком быстро, чтобы человек мог их переварить. Шесть тысяч растений, описанных Каспаром Боэном в 1623 году, к 1682 году умножились до восемнадцати тысяч, описанных Джоном Реем[277]. Возможно даже, что мы помним XVII столетие как золотой век полиматов именно потому, что последующим поколениям было уже труднее соответствовать идеалам универсальной учености.
Задача состояла в том, чтобы встроить новую информацию в интеллектуальные системы, как старые, так и новые, таким образом, чтобы эти системы не рассыпались на части[278]. К середине XVII века некоторые ученые уже осознавали серьезность проблемы фрагментации.
Фрагментация
Распространение в XVII веке новых слов, таких как «полимат», не всегда было хорошим признаком. В самом деле, возросшая частота употребления термина скорее указывала на растущее осознание проблемы. В пьесе «Псевдофилософ» (Philosophaster, 1606) Роберт Бёртон противопоставил настоящего ученого, Полиматеса, тщеславному Полипрагматикусу, который, подобно древнегреческим софистам, считал себя «всезнающим».
Наиболее известный анализ этой проблемы содержится в двух вышеупомянутых трактатах – «Полиматии» (Polymathia, 1603) Иоганна фон Вовериуса и «Полигисторе» (Polyhistor, 1688) Даниэля Морхофа[279]. Вовериус и Морхоф представляют полиматию как интерес к связям между разными дисциплинами, scientiarum cognatio et consiliatio[280]. Некоторым полиматам XVII века казалось, что эти связи подвергаются риску разрушения. Оглядываясь назад, на энциклопедию Альстеда, мы можем увидеть в ней попытку не столько выразить, сколько восстановить единство знания в то время, когда оно оказалось под угрозой. Ученик Альстеда Ян Коменский был обеспокоен тем, что он назвал «разрыванием наук на части» (scientiarum laceratio)[281]. Он сетовал образным языком, что «метафизики поют для самих себя, натурфилософы скандируют оды самим себе, астрономы танцуют сами с собой, философы, занимающиеся этикой, пишут свои законы для себя, политики закладывают свои основы, математики празднуют свои триумфы, а теологи правят ради собственной выгоды»[282].
«Все – из частиц, а целого не стало»[283]. Осознание интеллектуальной фрагментации и страх перед ней наглядно отображены в поэме «Анатомия мира» (An Anatomy of the World, 1611) Джона Донна[284]. Ученые выражали сходные опасения. Полимат Джон Селден отмечал, что разные области знаний оторвались друг от друга, хотя, как показывал его собственный путь в науках, «каждая из них настолько связана с другими, что не только часто прибегает к помощи соседней, но и, через нее, к помощи тех, о которых не знает»[285]. В свою очередь, пуританский богослов Ричард Бакстер сетовал: «Мы делим искусства и науки на части согласно узости наших способностей и не настолько универсально мудры (pansophical), чтобы увидеть целое (uno intuitu)»[286]. Конечно, есть риск вырвать эту ремарку из контекста. Бакстер говорил о способностях человека, противопоставляя «нас» Богу и, возможно, ангелам. В то же время момент появления этого комментария, середина XVII века, определенно показателен, как и отсылка к пансофии, движению, которое следует – наряду со всем прочим – интерпретировать как ответ на фрагментацию.
Необходимость видеть целое подчеркивалась другими учеными, такими как английский теолог Томас Фуллер и полимат Исаак Барроу. Фуллер утверждал, что ученость «имеет настолько гомогенное тело, что все ее части взаимно служат друг другу и сообщают друг другу силу и красоту»[287]. В трактате «О прилежании» (Of Industry) Барроу писал, что «вряд ли можно назвать хорошим ученым того, кто не обладает общими знаниями». Универсальное знание необходимо в силу того, что сам Барроу называл «связью вещей и зависимостью идей», так что «одна часть учености проливает свет на другую»[288].
Ян Коменский предлагал в качестве решения проблемы свою идею пансофии, тогда как для Морхофа пансофия сама была проблемой или по крайней мере ее частью. Его решение заключалось в том, чтобы отказаться