Исход - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господь с тобой, надевай, только куда ж ты пойдешь в холод?
— А чего ж мне дожидаться, петли? Куда-нибудь уж пойду…
— Постой, постой… Да ты…
Павла поглядела на нее, поглядела далеко и строго, и у Фени по плечам прошел мелкий озноб, и она перекрестилась.
— Ты постой, — сказала она. — Ты мой полушубок возьми и валенки, от мужика остались, я тебе дам. Ты на меня не сердись, — все говорила и говорила Феня, боясь остановиться, потому что ей было теперь не по себе и страшно; из дверей горенки вышли дети и глядели, как Павла собирается.
— Да ты подожди, Павла, я тебе кусок сала достану, да хлеба заверну, у меня запрятано, сам черт не найдет.
— Не надо, Феня, посидим. На детей погляжу.
Павла, собранная и одетая, села на лавку и утерла слезы; ей было жалко оставлять детей и не хотелось уходить из теплой избы.
— А ты, Феня, передай своему старосте, — сказала она внезапно. — Пусть он, собака, не очень… А то я его где хочешь достану, за семью замками достану, — говорила она, и у нее в глазах опять мелькнуло что-то, напугавшее Феню, она опять поразила ее своим внезапно переменившимся жестким лицом.
— Что ты, что ты, — торопливо сказала Феня. — Ты не надо так, ты лучше подожди вот, сала тебе достану. Его и без нас с тобой, шкуру, повесят. Вернутся мужики и за милую душу повесят. А ты посиди с детьми, сейчас сбегаю по делу.
Павла подозвала к себе мальчика Гришу и стала тихонько гладить его голову и нюхать его волосики — белесые и мягкие, и они пахли теплом, и Павле не хотелось уходить. Ей хотелось схватить этого мальчика Гришу и прижать к себе и не отпускать, у нее даже судороги пошли в руках и в животе. Собака староста, она его видела однажды — невысокий, лет сорока мужик, с толстыми губами, в эту минуту попадись он ей, она спокойно бы убила его, как убивала немцев. Ей не хотелось уходить из этой деревни Дубовицы, и она еще раз заставила себя запомнить проклятого Жука, вернее, его лицо. «Ну, погоди, гад, — сказала она. — Погоди, Жук Игнат».
Вернулась Феня и подала ей тяжелый сверток с хлебом и салом. Павла взяла, и Феня заплакала, а Гриша сказал недовольно:
— Ты, мам, всегда ревешь, как маленькая.
— Замолчи! — прикрикнула Феня на сына, и Павла ушла. Уже совсем стемнело, и нужно было хорошенько занавесить окно.
Как раз в это время у старосты Жука, в чистой половине избы, за большим столом ужинали три немца из ржанской хозкомендатуры. Один — военный советник комендатуры обер-лейтенант Миллер, двое других — в штатском. На столе стояла четверть пунцовой от сухих вишен самогонки, жареная свинина большими кусками, соленые огурцы и бело-зеленый кочан капусты — тоже соленый, тугой, как арбуз. Миллер с хрустом разрезал его солдатским ножом, поддел кусочек острием и положил в рот. Он, после трех стопок крепкого, очищенного от сивухи через древесный уголь и вату, самогона, чувствовал себя прочно и весело; Жук сказал, что у избы дежурят двое полицейских и можно не тревожиться. Сам Игнат Жук сидел у края стола, навесив на глаза черные, широкие брови, он больше глядел в пол, чем на гостей; когда зеленые от старости стеклянные стопки пустели, хозяин, зорко все замечавший, тяжело, опираясь руками о колени, вставал и наливал из четверти опять. Скоро баба внесла вареную картошку, и миску моченой антоновки, и соленые грузди. Игнат Жук опять налил и, скороговоркой пожелав доброго здоровья, первый опрокинул в себя стопку, взял яблоко, надкусил. Пьянея, немцы становились шумливее и веселее, а Игнат Жук мрачнел, лицо наливалось темным румянцем.
В избу зашел погреться и выпить полицейский Митрохин, здоровый молодой парень.
Жук налил ему в стакан, не долив немного; Митрохин выпил, заел куском свинины и, положив обглоданную кость обратно на стол, закурил.
— Как там, тихо? — спросил Жук.
— Тихо, — отозвался Митрохин, шевеля жирными от свинины губами, и рыгнул. — Ничего, пусть паны немцы жрут в удовольствие. За порядок я ручаюсь.
Жук хмуро поглядел на него и сказал:
— Иди.
Митрохин, сняв карабин с плеча и взяв его в руки, загасил окурок о дверной косяк и ушел, а Жук подбросил еще дров в топившуюся печь и приказал бабе стелить: офицеру на кровати, а двум в штатском на полу, и она стала носить в чистую половину избы перины, подушки и одеяла.
Ночью Игнат Жук, лежа рядом с разомлевшей во сне бабой, никак не мог заснуть, он часто вставал, пил холодную ледяную воду в сенях и курил, хмель все не проходил, и Игнату Жуку хотелось что-нибудь сделать. Может, взять тот нож, что лежит в сухости на комеле печи и которым половина деревни колет свиней, затем пробраться на чистую половину избы и потихоньку отправить своих гостей на тот свет, а самому махнуть в лес, пристроиться там… Но он знал, что не сделает этого, и мучился. Теперь он понимал, почему немцы так долго и подробно расспрашивали его о землях кругом, и почему он не может взять нож с комеля и прокрасться на чистую половину избы.
— Ну, чего ты, Игнат, господи, не спишь? — спросила жена под утро, после первого петуха, глухо прокричавшего за стеной избы во дворе. — Засни, выбрось ты свою занозу из головы.
Он сидел на кровати, свесив ноги, и она провела по его выгнутой, справной спине ладонью.
— Ложись, спи, — сказала она и, помедлив, поднялась на колени, обхватила его за плечи. — Господи, Игнат, да что это с тобой… Допился, ложись, ложись, Игнат… Ложись…
Впервые, как она помнила, ее муж, Игнат Жук, плакал, по-мужски трудно, глотая слезы.
Он лег, вытянув ноги.
— Игнат…
— Ложись, — сказал он. — Хватит. Теперь уже нечего… Пропили, сволочи июды, прокукарекали все. Ничего от России теперь не останется. Ты думаешь, зачем они, наши гостечки, немцы, приехали? Поместью какому-то барону они из нашей земли выбирают, вот тебе фон барон. Ты думала, они нам — землицы-то? На-кась, выкуси! — с неожиданной злобой и ненавистью выдавил он из себя, сжимая оба кулака в кукиши. — На-кась! Дураки они тебе, они вон из нашей землицы поместья себе выбирают… Что мне большевики дали? На цепь, как кобеля, пристегнули, а эти, гляди, и того хуже…
— Игнат, — робко сказала жена. — Те какие-никакие, а свои, ты бы, Игнат, подумал. Знаешь поди, шкура хоть не черна соболя, да своя. Да и что тебе колхоз-то плохого сделал? Весь мир, значит, туда, а ты — сюда. Ты бы, Игнат, образумился, провались она, эта земля, без нее и слободнее стало.
— Заговорила, заговорила, — оборвал Игнат бабу злобно. — А ты думаешь, они тебе прощение дадут, свои-то? У меня задумки есть, они покрепче других будут…
Игнат Жук замолчал; если бы он не был так возбужден, он не стал бы разговаривать с женой, но теперь он не мог остановиться; он лишь говорил, словно еще раз думал тяжелую, сжигающую злобой думу все о той же земле, бывшей вначале под колхозом, а теперь вот немцы хотели ее отобрать под поместье барону. И он ничего не мог сделать или переменить, ему теперь, как скотине на веревке, шагай вслед за хозяином и не думай, то ли на бойню тебя, то ли на продажу.