Ловушка горше смерти - Светлана Климова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако твердость походки и целеустремленный вид одинокого пешехода, по-видимому, произвели впечатление, и ПМГ, набрав скорость, отвалила.
Марку стало жарко. Он дернул ворот куртки, с треском освобождая кнопки.
Еще десять минут ходу — и слева стал, виден освещенный подъезд гостиницы «Космос», Гигантский хомут самого здания был темен, зато внизу все еще шла какая-то жизнь, слышались голоса, по ступеням с грохотом скатывали тележку для ручной клади, бормотал двигатель такси. Все звуки в ночи казались совершенно отдельными и какими-то выпуклыми.
Без чего-то три он был у своего подъезда, к которому никак не мог привыкнуть. Странно было стоять в стеклянной коробке, не видя вокруг себя стен, в ожидании лифта, с потусторонним воем сползавшего с двадцатого этажа. Дом этот возник напротив главного входа выставки в самом начале семидесятых и долгое время числился экспериментальным. Плоское, как лист фанеры, двадцатипятиэтажное сооружение было вознесено над землей на бетонных опорах, и между днищем постройки и землей оставался просвет в один этаж. Подъездами служили застекленные продолжения шахт подъемников, а само сооружение, особенно при восточном ветре, ощутимо раскачивалось, поначалу пугая жильцов. Говорили, что на самой верхотуре колебания достигают метра. Но и у себя на двенадцатом, где Марк выменял двухкомнатную на родительские три, пол ощутимо похаживал под ногами, создавая общее ощущение непрочности существования. Марку нравилось, Дмитрий же, человек основательный, бывая у него, поругивал архитекторов, на что Марк поднимал палец к потолку и дурашливо басил: «Мементо мори!» Зато объемы здесь были совсем иными, чем в их прежнем курятнике, и любая живопись на этих стенах смотрелась как должно, будь то хоть простыня Семирадского размерами два на три.
Поднявшись к себе, Марк первым делом затолкал куртку в бак стиральной машины, а сам влез под душ. Когда горячая вода смыла гнусный осадок, оставшийся от инцидента, он, не вытираясь, нагишом прошлепал в прихожую и извлек из сумки папку. Затем выставил листы акварелей на столе в большой комнате, прислонив к стене, а сам, налив на три пальца джина в стакан и выжав туда половину лимона, как был, повалился в кресло напротив.
Плотные, вибрирующие кусты «Сиреней» источали лиловое сияние, словно маленькие ядерные реакторы перед взрывом. Две другие акварели были мягче — что-то усадебное, с водой и жидкой майской зеленью.
«Сирени» — никому, — решил Марк. — Это мое. И показывать не буду. Сразу слетятся, стервятники чертовы".
Он отхлебнул едкий глоток, и рука сама потянулась за сигаретой. Марк хмыкнул, встал и отнес на кухню единственное, что еще напоминало в доме о куреве, — громоздкую самшитовую спичечницу, выдававшую при нажатии спички поштучно.
Сунув ее в стенной шкаф за пакеты с джонсоновским сухим молоком и банки с консервированной ветчиной, он вернулся и натянул джинсы, косясь на себя в зеркало.
Широкие, чуть сутуловатые плечи, выпуклая грудь, покрытая золотистым пухом, который, спускаясь ниже, темнел, становясь на треугольнике, завершающем по-волчьи поджарый, рельефно вылепленный живот, каштановым с отливом в медь; узкие бедра, сухие, сильные, с узловатыми икрами ноги.
Ногами Марк втайне гордился — в известном смысле они его и кормили. Он мог бы хоть сегодня приобрести десяток «Жигулей» и даже нечто вроде того желтого «мерседеса», на котором с помпой раскатывал отставной полковник, живший этажом выше и побывавший военным советником где-то в Африке. Но в его трудовой книжке стояла запись «лаборант», а значит, машину иметь ему не полагалось. В этом он был тверд — нечего попусту светиться, и без того зацепок сколько угодно. К тому же большие люди из их круга не всемогущи, и злоупотреблять их покровительством не следует.
Он выпрямился и запустил пальцы в жесткие, слегка вьющиеся волосы. В висках шумела усталость. Из зеркала смотрели на него серые, спокойные, как осенняя вода, глаза под густыми, ровной чертой бровями.
Джин согрелся, но Марк допил его безо льда, упаковал листы и убрал с глаз долой. Он почувствовал, как тяжелеют веки. С утра чертова прорва дел.
Хорошо, если зайдет Дима — кое-что можно поручить и ему. Если нет — хоть разорвись.
Он прошел в спальню, сдернул покрывало со своей необъятной и невероятно скрипучей кровати из орехового гарнитура, помнившего времена императора Павла, и боком рухнул в ее недра, по привычке подтянув левое колено к животу. Только в этой позе, напоминающей движение атлета с античной вазы, он мог остановить неумолчный гул мыслей, расслабиться и уплыть в темноту.
Однако перед тем, как сон взял его, Марк еще успел увидеть лицо сестры.
Почему он вспомнил о ней? Что случилось? Никогда и ни к кому он не был так привязан, как к этой девчонке. Еще в ту пору, когда они жили в Вешняковском, дверь в дверь с Семерниными, а родители месяцами бывали в отъезде по делам службы отца в Министерстве культуры и за детьми — четырнадцатилетним Марком и пятилетней Милой — присматривала мать Дмитрия, он стал для нее всем.
Братом, отцом, подругой — кем угодно. Он научил ее всему, что знал сам, но три года спустя что-то сломалось. Кто был в этом виноват? Еще один вопрос, не имеющий ответа. Не мог же он обманывать сам себя столько лет подряд?
И тем не менее в том, как сестра произнесла свое «ненавижу», звучало вовсе не то чувство, что совершенно естественно возникает между кровными родственниками. Это была ненависть женщины, чистый, без примесей, голос пола, и вызвал это чувство именно он, Марк.
Перед тем как отключиться, он увидел черный шнурок на затоптанном паркете и подумал, что наступило четырнадцатое, а значит, ровно неделя со дня последней встречи с Линей.
Самостоятельно зарабатывать деньги Марк стал, едва окончив школу. Это была странная работа, однако благодаря ей, когда его страсть впервые дала знать о себе, он уже располагал довольно значительными по тем временам суммами, что развязывало ему руки.
В их семье в ту пору воцарился дух уныния. Отец был изгнан из министерства, где служил экспертом-музееведом, часто и подолгу разъезжая по стране. В одну из его поездок на Волынь вышла какая-то мутная история с инвентаризацией собрания замка Радзивиллов, в результате чего многие предметы из коллекции были объявлены не имеющими художественной ценности и ушли в частные руки. Это вскоре обнаружилось. Отец лишился службы, ему угрожали возбуждением уголовного дела по факту, однако «частные руки» оказались довольно крепкими, и через полгода все утихло и рассосалось. Тем не менее как специалист Борис Александрович был скомпрометирован настолько, что о работе в прежнем качестве не могло быть и речи. Сутулящийся, враз ставший меньше ростом, со стремительно, в считанные недели, оголившимся черепом, он целыми днями бродил по квартире в старых пижамных брюках, шаркая стоптанными шлепанцами, куда-то звонил, разговаривал униженно и просительно, подолгу простаивал у окна, глядя во двор, словно в ожидании, что за ним вот-вот придут. Если бы не мать-валькирия, как в шутливые минуты именовал ее Борис Александрович из-за способности этой рослой, пышной, рыжекудрой и веснушчатой красавицы заполнить собой любое пространство — от кухни до выставочного павильона, — все в доме пошло бы прахом. Мать была слепо преданна мужу. Настолько, что порой просто забывала о существовании в семье младших.