Тигриные глаза - Ширли Конран
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не впутывай сюда Джилли! А чего ты хотела?
— Только не всего этого?
Плам, выходя замуж за Джима, видела себя рядом с художником, с которым они вместе работают и вместе растят троих или четверых детишек среди сельской простоты, как в мечтах Лауры Эшли, где все они в соломенных шляпах медленно бегут на закате по усыпанному маками пшеничному полю. Пшеница всегда зрелая, и никогда не бывает дождя. Идеальная семья усаживается за огромный кухонный стол. Все любезны друг с другом, никто не бросается шпинатом, и никогда ничего не приходится выбрасывать — ведь она потрясающе готовит.
— Развод! — выкрикнул Джим.
— Согласна! — бросила Плам, хлопнув дверью спальни. Не имея возможности укрыться в сарае, остатки которого все еще дымились, она бросилась на кухню. Вслед за ней туда же прибежала мать. Слово «развод» прозвучало во всем доме как выстрел, и она лихорадочно пыталась образумить дочь.
Точно зная наперед все то, что ей придется услышать, Плам пила кофе и морщилась: от материнских слов звенело в ушах и голове.
— Почему ты не можешь с благодарностью принимать то, что у тебя есть? Тебе еще повезло, что не пришлось работать на фабрике, как мне… Бывает еще хуже… Считай, что тебе повезло… У тебя есть то, чего нет у многих, ты же знаешь…
Подумай о детишках… Одна ты не справишься… Если бы ты только бросила эту живопись, что в ней хорошего… Знать бы, что это станет твоей навязчивой идеей… Нельзя было позволять тебе поступать в колледж. Ох, какая же ты упрямая, ну точно отец!
Плам поставила чашку на стол.
— Мам, есть одна вещь, которой вы не понимаете. Я художник, независимо от того, пишу я или нет, и этим определяются все мои решения, какими бы странными, эксцентричными или пагубными они ни казались вам. — Она посмотрела в непонимающее лицо матери. — Я не знаю, что хорошего в живописи, но я просто не могу не заниматься ею. Это не остановишь, как схватки при родах.
Мать поморщилась.
Плам вздохнула и предприняла еще одну попытку.
— Мам, если бы я только могла объяснить тебе, как я люблю рисовать. Я не представляю своей жизни без этого, я постоянно думаю о живописи, чем бы ни занималась: мою ли я полы, вытираю носы или разогреваю булочки. С этим я поднимаюсь с постели утром, с этим я засыпаю. Если я не смогу заниматься живописью — если бог вдруг признает «Виндзор энд Ньютон» пагубным для земли и лишит мир красок, — сердце мое сожмется, я отвернусь лицом к стене и умру. И пожалуйста, никогда больше не проси меня бросить живопись, я все равно этого не сделаю.
В этот момент Плам услышала, как хлопнула входная дверь. Это Джим отправился один на новогодние танцы в колледже. Больше он не возвращался. Замужество Плам закончилось.
И вот теперь, шестнадцать лет спустя, в жокей-клубе, журналист, сидевший напротив Плам, нетерпеливо подался вперед и повторил свой вопрос:
— Так вам нравится Нью-Йорк?
— Он чудесный, — кивнула Плам.
"Ей что, нездоровится? Или у нее похмелье? Неужели в ее убогом словаре и вправду наберется всего десяток слов?» — Сол Швейтцер решил затронуть как раз тот самый предмет, которого ему рекомендовали избегать.
— Я видел несколько ваших картин, — сказал он. — Они напомнили мне то место в «Антонии и Клеопатре», где Антоний, думая, что Клеопатра предала его, говорит:
…Бывают испаренья
С фигурою дракона, или льва,
Или медведя, или замка с башней,
Или обрыва, или ледника
С зубцами, или голубого мыса
С деревьями, дрожащими вдали.
— Да, бывает и такое. — Лицо Плам просветлело.
— Как вы приступаете к работе над картиной? О чем вы думаете при этом?
— Чаще всего меня подталкивает нервное возбуждение — сама собой возникающая энергия, которая вызывает у меня необычные чувства, — медленно проговорила Плам. — Тогда во мне рождается смутное ощущение, что надо привести в гармонию тот хаос, который у меня внутри. Я чувствую, что надо что-то делать, но никогда не знаю, что именно, пока не окажусь перед холстом.
— И тогда?
— И тогда я начинаю медленно понимать, что эта неосознанная, неорганизованная и беспорядочная часть меня должна быть сосредоточена в одном направлении, что мне надо концентрировать эту рассеянную энергию до тех пор, пока она не соберется в узкий пучок и не вспыхнет в точном, единственно возможном ритме и гармонии передо мной на холсте.
— А когда вы заканчиваете картину?
— Иногда бывает так, словно я слышу чистые и радостные звуки трубы. Испытываю подъем: наконец-то я сделала что-то чудесное. Потом это вдруг исчезает, и я чувствую себя опустошенной. На следующий день это проходит, и я замечаю, что мой ум оживает, делает заметки, подхватывает идеи, подмечает вещи… готовится к следующей картине. И опять обнаруживаю себя стоящей у холста со склоненной к плечу головой.
— Еще кофе, сэр? — спросил официант, держа в руках сверкающий серебряный кофейник.
Сол Швейтцер покачал головой и выключил диктофон с видом исполнившего свой долг человека. Он сумел постичь то, чего не хотели понять другие. В Плам Рассел обнаруживались два человека: красноречивый художник и подавленная женщина. Почему бы это?
Четверг, 2 января 1992 года
В десять часов Плам и Дженни вскочили в лифт «Тиффани», когда его двери уже закрывались, и нос к носу столкнулись с героиней современности. Пока лифт поднимался вверх, они потихоньку разглядывали ее, этот символ разведенной женщины. Белокурые волосы заплетены сзади в косу, ниспадающую из-под широкополой ковбойской шляпы; на ногах — высокие ковбойские сапоги; на плечи небрежно накинут темный соболь до пят. Ее история была точным повторением судьбы Золушки 90-х годов, с той лишь разницей, что Ивана сделала себя прекрасной принцессой собственноручно. И вот она здесь, как всякая разумная женщина, делает покупки рано утром, пока в супермаркете не слишком много народу.
Незаметно посматривая на нее, Плам думала о том, что значит быть брошенной.
Когда муж Иваны предпочел ей другую женщину, она сохранила достоинство и, вместо того чтобы мстить ему или предаваться отчаянию, наняла лучших репортеров и специалиста по пластическим операциям и, как Мадонна, заново создала себя, превратившись по мановению своей волшебной чековой книжки в осовремененный вариант Брижит Бардо. Широко разрекламированный по всему миру, этот новый имидж Иваны можно было продавать другим женщинам вместе со спортивной одеждой, бельем, парфюмерией, романами, позолоченными крышками унитазов — с чем угодно. Ивана родилась как бы заново и имела все, что ей нужно: детей, положение, карьеру; миллионы в виде алиментов; переполненные драгоценностями шкатулки; сногсшибательный гардероб; яхты, автомобили и множество зимних и летних курортов, чтобы покататься на лыжах и полежать на солнышке.