Одиссей, сын Лаэрта. Человек Номоса - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все, необходимое для спасения; в первую очередь, для спасения самого себя, ибо я — центр маленькой вселенной.
Ибо без меня моей вселенной будет плохо, потому что ее не будет вовсе.
— Одиссей! Иди кушать!
Я побежал на зов. Даже не зная, что видение ушло, а знание осталось. Оно, это новое знание, властно пело во мне: я! сделаю! все! Никогда больше я не дремал на уроках дяди Алкима, впитывая его слова, будто губка — воду; никогда не подходил к краю утеса ближе, чем следовало, убивая насмешки приятелей быстрым и обидным ответом, карабкаясь на скалы с риском сорваться, я вымерял риск грядущей пользой — окрепшими пальцами, чутьем тела, силой! даже совершая глупости, я понимал: это необходимо ради обретения опыта…
Нет.
Ничего я не понимал.
Я и сейчас-то мало что понимаю.
Мальчишка оставался мальчишкой, отнюдь не превращаясь в маленького старца. Но время трещин на скорлупе отодвигалось в туман неслучившегося.
Если б еще знать: потерял я или приобрел?!
…А ты, мой Старик? моя тень?
Ты ведь почувствовал, да?!
Иначе зачем ты послушался меня, когда я не позволил тебе отогнать явившегося однажды бесплотного бродягу, и даже помог мне в строительстве кенотафа?
А потом еще раз.
И еще.
Неужели ты знал: придет ночь, одна из многих, и я скажу:
— Я вернусь!
И море, и Гомер — все движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит.
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
О. Мандельштам
Говорят, была у Сатира Аркадского волшебная раковина. Дунешь на гору — ужаснутся камни, вниз сбегут. Дунешь на море — ужаснутся волны, прочь отхлынут. Дунешь на небо — ужаснутся облака, кинутся врассыпную, а следом ветра-свистоплясы, а следом Гелиос-Всевидец, теряя на бегу лучи-сполохи.
Так вот, один итакийский козленок — почти взрослый, можно сказать даже, совсем козел — орал куда ужасней.
— Ры-жий! Ры-жий!
— Ря-бой! Ря-бой! Мнения разделились.
И над всем этим гвалтом — истошное «М-ме! ммм-ммеее! ммме-е-еррзавцы!..»
Даже сейчас, едва вспомню: дрожь по телу… я вернулся.
Второй козел — совсем козел безо всяких «почти» и «можно сказать» — молчал, как мятежник-титан под Зевесовым перуном. Онемел; закусил бороду, полагая происходящее особым козлиным кошмаром, которому рано или поздно придется развеяться.
Ничуть не бывало.
— Рябой! жми!
— Рыжий! держись, басиленок!!!
На бревне, перекинутом через ручей, раскорякой топтались двое чудовищ. Ну посудите сами: можно ли назвать людьми тех, кто взял сыромятные ремни да и прикрутил себе на спину по живому козлу?! Бедные животные простирали копыта к небесам, моля о пощаде, дергались, мотали рогатыми головами, а подлым мучителям хоть бы что!
В придачу еще и на бревно взгромоздились…
Вот одно чудовище — только и видно за рогами-космами, что ослепительно-рыжее! — присело еще ниже, едва ли не вцепившись босыми пальцами ног в кору. Потянулось лапой, достало, ухватило всей пятерней лодыжку соперника. На себя… еще…
Фигушки!
С тем же успехом можно было двигать Олимп.
Зато соперник, повыше вскинув своего козла, прихватил ладонью затылок рыжего чудовища. Надавил вниз и на себя.
Гиблое дело.
Брось, не срамись!
…Пошли руки навстречу друг другу Заиграли, заплясали. Убрать, прихватить, дернуть; дернуть, убрать, прихватить. Шустрей, пальцы! ловчей, плечи! не выдайте, локти! О коленках и речи нет: подломится невпопад — лететь брызгам радугой, божьей вестницей!
— Ры-жий! ры-жий!
— Мм-м-ме!
— Ааааааааах!
Сдернули рыжего. Увлекся. Припал коварный враг к бревну, подвела врага хромая нога; тут бы ему и конец, да вместо конца начало случилось. Долго объяснять, откуда что — короче, лети, друг-рыжий, в ручей.
Скучно рыжему самому лететь.
Обидно.
Бей рабов!!!
И когда он пере-из-под-вывернулся?! когда вражьи щиколотки ухватить успел? — а, какая теперь разница… пальцы-крючья, мозоли из черной бронзы кованы, под ногтями белым-бело, хоть Гефестовыми клещами разжимай!..
Брызги — до неба.
Воплей — хоть оглохни.
Козлы… все.
— А на Большой Земле иначе… — с завистью протянул Одиссей, когда косматые жертвы были отвязаны и с кличем «Мм-мме-ммеееесть!» удрали к стаду. — Благородно, красиво. Дядя Алким говорит, там наследники в палестру ходят… в гимнасий!.. на колесницах!
— Это да! — невесть к чему согласился рябой Эвмей, жадно хватая кувшин с молоком.
Белые струи бежали по его пегой бороденке.
Чуть поодаль, у зарослей тамариска, валялась забытая кем-то кипа овечьих шкур. Бесформенная груда шерсти. Зрители-пастухи, шумно обсуждая потеху и разбредаясь мало-помалу к шалашам, обходили кипу стороной. Собаки — и те крюка давали, пробегая мимо.
Лишь косились исподтишка.
Наверное, чуяли сидящего близ кипы Старика, незримого для остальных.
Сын Лаэрта встал. С наслаждением потянулся. Малорослый для своих тринадцати лет, он казался еще ниже из-за непомерно широких плечей. Смешное дело: в отличие от буйных кудрей, усы-борода у рыжего оставляли желать лучшего. Много лучшего. У его сверстников, тщательно взлелеянный кабаньим салом и тайными притираниями, на верхней губе закурчавился первый, наивный пушок — а тут хоть бы хны! ни в какую!
Зато грудь сплошь в солнечном сиянии волос.
И холка.
И даже на спине.
— Аргус! ко мне!
Кипа шкур лениво зашевелилась. Встряхнулась. Сверкнула глазом, налитым кровью, из-за лохм-занавесей.
— Я кому сказал?!
Ну ладно, ладно, подойду…
* * *
Аргуса мне подарил Эвмей.
Мне тогда стукнуло шесть, и отец позволил некоторое время пожить на пастбищах. Вольной, так сказать, жизнью; протесты мамы остались без внимания. Он никогда ничего не делал просто так, мой отец; и в его дозволении крылась тайная подоплека. На Большой Земле воцарился мир да покой — после того как великий Геракл прошел огнем и мечом от Элиды до Лаконики, сменяя погибших дрянной смертью басилеев на их двоюродных братьев или младших сыновей. Новоявленные правители, выжив чудом и будучи насмерть перепуганы внезапной ролью наследников, чесали в затылках и один за другим возводили храмы неистовому сыну Зевса. Наконец отпылали погребальные костры, удобрив пеплом измученную землю, Глубокоуважаемых умилостивили грандиозными гекатомбами[24], и женщины стали рожать больше девочек.