Семь ликов Японии и другие рассказы - Адольф Мушг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это действительно имело место лет двадцать назад, когда началась наша переписка. Моя мать умерла, мои занятия философией потерпели полный крах, я сидел на мели и был совершенно один. Это очень плохо для мужчины, и я стал искать себе спутницу жизни, которая согласилась бы спонсировать мое банкротство. Моя каменная стена из восточной Швейцарии, я имею в виду актрису, с которой я пытался наладить после всего свою жизнь, бросила меня, она искала спасителя для себя, а я на эту роль не годился. Она играла в Куре в городском театре Ольгу из «Трех сестер» Чехова. Это было для нас последнее представление, мы расстались. А почему бы не пригласить теперь на эту роль настоящую русскую, они, правда, не умеют подавать себя в выигрышном свете, думал я, опережая время: тогда еще нельзя было выписать Ольгу по международному каталогу невест. Поэтому я поместил объявление в «Druschba – Pen Pals for peace»[29], что я, хороший, неизбалованный парень, с душой и образованием, ищу партнера, также интересующегося дружбой народов.
Единственный, кто откликнулся, был санитар из белорусского санатория, то есть – ты. Фотографии не было. Зато была просьба помочь тебе улучшить знание немецкого языка. Мне, «носителю языка», это не составит никакого труда. Последний раз ты говорил на этом «бесценном языке», когда «еще бегал в коротких штанишках», с тех пор у тебя не было возможности «упражняться ежедневно», из-за чего ты, «к сожалению, немного поотстал».
Тогда я ответил тебе только из ярости, охватившей меня, возможно, также из-за «коротких штанишек», – я чувствовал себя так, будто меня застигли на месте преступления. Это заставило меня преподать тебе урок. «Носителя языка», написал я, ты, к сожалению, во мне не найдешь. Я – гражданин республики, историю которой составляют века цивилизации. А что касается «немецкого языка», то я не могу дать тебе желаемого. В Швейцарии работают языком не на немецкий лад. Предпочитают говорить на своих диалектах, в которых немецким и не пахнет, доступ туда ему закрыт.
И я не думаю, что это доказательство самобытности моей страны расценят в Белоруссии как достоинство. Так что научиться у меня ничему нельзя: из дипломированного неудачника не может получиться образцовый школьный наставник.
Ответ от тебя пришел – учитывая обстоятельства «холодной войны» – обратной почтой. Ты написал: я, должно быть, очень тонко чувствую язык, и именно такого человека тебе и не хватает. Якобы я оспорил твою уверенность в моей компетентности в области языка в такой форме, которая может только «вызвать восторг», и поэтому ты позволил себе, «несмотря на всю твою застенчивость, возразить мне, что это тебя нисколько не охладило, а, напротив, вдохновило начать переписку, чтобы попробовать свои силы и, по возможности, углубить свои знания». Все те трудности с немецким языком, на которых я настаиваю, пишешь ты, – «в действительности опровергает сама манера, в какой изложен поставленный диагноз», – она свидетельствует о понимании между нами, «каковского я ищу и каковское легко устанавливается между незнакомыми людьми. Потому что для людей, думающих, что они знают друг друга, оно часто затуманивается из-за различных недоразумений в сфере привычного».
«Каковского» и «каковское» – это было то, что я впервые подчеркнул в твоем письме, и это оказалось роковым: санитар из Несвижа поймал меня на крючок. С первых писем, какие я отправил – с корректурами в твоем немецком, – я еще сделал фотокопии у себя на философском семинаре. Когда же перестал его посещать, я отказался от этих трат – одна только пересылка писем по почте стоила немало денег, – пока Браухли, офицер службы безопасности, следивший за нашей перепиской, не шепнул мне однажды, что надо бы поосторожнее играть в такие игры. Код твоего «друга Ферди» – твое имя он произнес как взятое в кавычки – уже взломан. Браухли раскрыл тем самым себя как лицо, не только читающее нашу корреспонденцию и заносящее все в протокол, но и надежно копирующее ее, и тогда я попросил его дать мне взглянуть на мои собственные письма, которых у меня больше не было.
Я краснел, Ферди, когда читал их. На каждой второй строчке я ставил на полях букву «с» (стиль!) и разносил его в пух и прах, используя все буквы алфавита до самых последних – «у» (устаревший!) и «ц» (цитата?). Я разнес тебя за «штанишки» и при этом подставился сам. Только когда ты стал писать рассказы – незадолго до конца Великого Советского Союза, – мои бесконечные «с» поубавились, а комментарии, когда я придирался и лихо отчитывал тебя, стали поскромнее и, наконец, полностью исчезли. Тебе вдруг пришлось по вкусу выражаться в манере очевидцев Венского конгресса 1815 года – поскольку в своем рассказе ты описываешь именно тот период, и я не удивляюсь, что Браухли учуял подвох. Теперь эта корреспонденция стареет и пылится в архиве нашей федеральной полиции, но наши соглядатаи из спецслужб своей стратегической цели достигли: колосс на глиняных ногах – Советский Союз – рухнул. Но только почему ты, Ферди, все еще остаешься санитаром в дурдоме в своем Несвиже?
К., юный поляк из хорошего дома, музыкант, приезжает в Берлин, чтобы учиться у магистра пения Цинкернагеля канонам вокального искусства. По вечерам у «Луттера amp; Вегнера», он пьет вместе с пронемецки настроенными юношами, каждый из которых гений сам по себе, и с жаром поддерживает с ними дружбу, не испытывая от этого особой радости. Потому что душа его разорвана на части, как и его отечество, которое монархи Европы, поднимающие как раз бокалы в Вене, хотят восстановить только частично. Наполеон сослан на остров Эльба, к буйной радости собратьев К. по застолью; сам же он печалится в душе о судьбе друга польского отечества. И смотрите, Конгресс слишком рано устроил бал. Его здравицу в честь Европы отцов, религии и цензуры прерывает депеша, что корсиканец вырвался из клетки. Это чудовище высадилось в Марселе, после чего Бонапарт маршем прошел Ронскую долину, а теперь уже как император въезжает в Париж – и тогда К. не выдержал больше в Берлине и помчался под знамена освободителя. Но он мчится слишком медленно, ста дней не хватает, чтобы найти дорогу на Ватерлоо. За Гамбургом карета с курьерской почтой опрокидывается, К. получает удар копытом по голове, и когда юный музыкант приходит через продолжительное время после глубокого обморока в себя, Наполеон уже находится на корабле по пути на остров Св. Елены.
Этот факт не только выключает К. из мировой истории, у него нет также пути назад, в свою собственную. Он не может даже вспомнить своего имени, и если бы при нем не нашли рекомендательного письма Цинкернагеля, то и адреса бы не было, по которому его следовало отправить. Целый год он остается под покровительством и на попечении старого профессора и может уже считаться излеченным, только вот память не желает к нему возвращаться. Он живет под тонкой оболочкой современности. Годный только на примитивную ручную работу, он отапливает мансардный этаж некой интеллектуальной дамы. Она еврейка, сменившая веру, и каждый четверг у нее собираются блестящие головы столицы и свободно беседуют на разные темы. Здесь К. встречает и своих бывших друзей по попойкам, романтически настроенных гениев, но не узнает их. Однажды вечером он вдруг садится за рояль и начинает подбирать, ощупывая клавиши, подходящие мелодии к их речам. Замолкают они, молчит и музыка; и зазвучит опять, как только беседа продолжится, и с каждым разом, от четверга к четвергу, его музыка становится все увереннее, громче и наконец настолько настойчивой, что рояль уже заглушает любую беседу. Больной не только развивает удивительную виртуозность пальцев, но и все чаще впадает в гнев, что за музыка выходит из-под них: он колотит клавиатуру кулаками и бьет под конец по ней головой.