Соколиный рубеж - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь пульсирующий гул накатывал с безоблачного севера, со стороны восставшей Праги. Мне показалось, что невидимые кровельщики-великаны швыряют с высоты на мостовую парусящие жестяные листы; от них растекались безумная радость и спешка – так выбрасывают из домов престарелых такие же ветхие, неуклюжие вещи, расчищая пространство под новую жизнь, распахивая будто бы не форточки, а стены: забирайте все это с собой! этот дом теперь наш!
Разложив на коленях планшетку, я сверился с картой-верстовкой: через час будет каменный мост, древний, как акведуки, и такой же замшелый белокаменный Писек. Переправа, должно быть, захвачена американцами или – что еще хуже – до последнего обороняется нашей элитной эсэсовской швалью.
Я обшарил глазами ползущих по обочинам пеших: травоядные служащие в добротных шевиотовых костюмах мешались с черными от копоти и пыли, как будто вылезшими из земли разнопородными солдатами; офицеры и унтеры знаменитых палаческим рвением и железным упорством дивизий посрывали погоны, отпороли манжетные ленты и, конечно, петлицы СС, обмотались бинтами с бархатисто-багряными пятнами крови – как будто бы на них живого места не осталось; половина и вовсе обрядилась в гражданское не по размеру, но за плечами их блестели тускло-сизые стволы, на боках у моих ветеранов и фенрихов рыжели и чернели шевиотовые кобуры… Один нечаянный хлопок – и всех этих мокрых от страха людей положат, как шведскую стенку на этом бесконечном кегельбане.
Я выскочил из кузова и, шагом обогнав десятка три своих грузовиков, сказал сидевшим в головной машине Хандшугу и Ханну:
– Ребята, нам нужно поднять белый флаг. Парашют кто-нибудь прихватил?
– А может, лучше красный? – Ханн с прогорклой усмешкой подергал свой шейный платок.
– Распятие, святые мощи, красный крест – что угодно и лишь бы побольше.
Дождавшись Фолькмана и впрыгнув в «мерседес», я увидел, что бледное, ледяное лицо истомившейся Тильды подтаяло, заострилось и стерлось, как точеный кусок провансальского мыла, лоб и губы обметаны бисерным потом, прядки темномедовых волос на висках мокры, как после ванны, а глаза застеклил нехороший, подозрительный блеск.
– Что с тобой? Голова? Скоро мы остановимся и отдохнем. На прохладе, в тени. Хочешь пить? – я развинтил полупустую флягу и попытался напоить ее противной, натеплевшей на солнце водой.
Она сделала только глоток и с жалеющей и виноватой улыбкой сказала:
– Я превратила тебя в курицу. Вон как ты мечешься, бедняга. Надо было оставить меня в Дойче Броде. Ничего бы со мной там не сталось.
– Почему бы тогда не в Берлине? Тебя не тошнит? Не стесняйся, Фолькман – малый привычный.
Мне с лихвою хватало близких, как шлемофон, неотложных, обыденных страхов, чтобы думать еще и о русских, распинающих немок на койках, столах, мостовых: доктор Геббельс вещал о зверях в человеческом облике, и я знал, что в его словах есть доля правды…
– Командир! Командир! – заревели сразу несколько наших пилотов, сидевших верхом на цистернах. – Сюда!
– Выходи из колонны, вперед, – ткнул я Фолькмана в спину и тотчас обнял Тильду покрепче, оберегая от толчков со всех сторон и заметив на наших антеннах молитвенные лоскутки грязно-белых платков, рукавов, рубашонок, вероятно, привязанных взятыми на борт мужиками и бабами.
Содрогнувшиеся по цепочке машины всхрапнули и остановились. Фолькман въехал на плоское темя холма и едва уловимым движением затормозил. Фенненкольд, Ханн и Хандшуг, прикрывая ладонями от закатного солнца глаза, неотрывно смотрели вперед – на обожженную каким-то апокалиптическим свечением, кроваво-алую, закатную пустыню.
Переползающая поле жирная змея распухала по мере своего удаления, как будто что-то переваривая, удавьими глотками, сокращениями проталкивая вглубь; головы же и вовсе у нее уже не было – не отрезали, а размозжили большим молотком.
– Я сейчас, – тронул я руку Тильды и толкнулся наружу.
За раздавленной и расплывавшейся головою колонны золотилось пустое шоссе – на нем виднелись темные, похожие на копны сена бугорки. Вглядевшись, я увидел вереницу поблескивающих бронзовых жуков.
– Янки, Герман! Приехали! – сказал повеселевшим голосом подрагивающий от озноба Хандшуг, протягивая мне кургузый цейсовский бинокль.
Я разглядел не виданные прежде, показавшиеся мне какими-то инопланетными танки – с похожими на черепашьи панцири литыми корпусами и маленькими обтекаемыми башнями, в отличие от наших приземистых колоссов брезгливо вознесенные над прахом. На самом горизонте алели в черной кипени садов черепичные крыши старинного Писека. Пылающий пфенниг закатного солнца стоял на ребре. Упершиеся скопом в незримый волнолом подводчики и пешие сворачивали в поле, сгоняли с дороги быков и коров и не растекались, густились, с понурой покорностью жались друг к другу, как всякое стадо, которое чует пределы отведенного места для жизни.
Нам оставалось только ждать, как погорельцам в очереди за бесплатным супом. Я вернулся к жене.
– Ну что, хозяин, попрощаемся? – со свойственной ему волшебной быстротой фельдфебель Гюнтер Фолькман уже облачился в брезентовый пыльник, упрятал под полой холеный автомат, нахлобучил какую-то серую кепку с ушами, закинул за спину разгрузочный рюкзак. Ничего не гремело на нем, ни единой жестянки. – В лагерь я не пойду – я и так в нем всю жизнь.
– Значит, в Грац? – спросил я со смешанным чувством равнодушия и зависти. – Смотри, может, в лагере будешь целее.
– Может статься и так. Только очень уж тянет меня в этот лес, – кивнул он на девять часов. – Я и дальше бы с вами пошел – вы мне жизнь подарили, только я уж ничем вам помочь не могу. Я вам пожелаю… ну, в общем, сами знаете чего. Чтоб жена ваша счастливо разродилась на чистой постели, а то нынче и на благородных особах – всяких вшей и козявок что блох на бродячей собаке. Вы, конечно, мальчишек хотите…
– Прощай. – Я пожал его лапищу.
Все, кто шел перед нами, были выгнаны в поле – на дороге осталась лишь кривая цепочка повозок со скарбом.
– Берите белый флаг, – сказал я троице изнывших в ожидании офицеров.
Приросшая к сиденью Тильда смотрела на меня голодными и жадно-беспокойными глазами. Я не чувствовал смертного страха, возбуждения, надежды, значительности роковой минуты, в которую для нас должно решиться все, – ничего, кроме необходимости неуклонно идти к головному танку американцев. Позорная белая тряпка свисала в безветрии с древка, как язык запаленной собаки. Солнце било в глаза, и во встречном потоке лучей все являлось мне черным – как будто бы оплавленная в солнце танковая башня и фигуры солдат на броне. Но вот уж стало видно окольцованную пятиконечную звезду, над ней же – унылый бездонный зрачок короткой, как будто обрезанной пушки. И в тот же миг с полдюжины солдат рванулось нам навстречу, напоказ наливаясь угрожающей силой и, конечно, с винтовками наизготовку. Чумазые потные лица распертых здоровьем мужчин белой расы.
– Руки верх! Руки! Руки! Покажите нам руки! – на скверном немецком прихлынули ячеистые каски, карабины, оливковые куртки и ботинки.