Лев Толстой - Владимир Туниманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лев Николаевич старел, но постепенно и малозаметно для окружающих. На поздних совместных фотографиях с Софьей Андреевной (Толстой терпеть не мог эти семейные, фальшивые, призванные внушать мысль о супружеской идиллии портреты, но уступал настоятельным просьбам жены, цепко держащей на снимках его руку, словно она боялась, что Левочка вдруг ускользнет) он выглядит, пожалуй, бодрее располневшей, словно одержимой недугом жены. Но почти все находили, что Толстой сгорбился и посуровел, ослаб и «потух». Наталье Алексеевне Альмединген, редактору петербургских детских и педагогических журналов, видевшей Толстого за несколько дней до ухода, он показался очень старым: болезненное лицо, изрытое глубокими морщинами, беззубый ввалившийся рот, некрасиво нависавшие седые, косматые брови. Ничего великого, ничего необычайного. Старый, смертельно уставший от жизни человек. И вдруг всё преобразивший необыкновенно глубокий и мягкий, теплый взгляд.
Это Толстой в конце октября 1910 года, измученный, издергавшийся, отчаявшийся, затравленный, боящийся каждого слова и жеста своей обезумевшей и несчастной жены. А так он даже меньше болел, чем в предыдущем году, когда нередко вынужден был воздерживаться от пеших, а то и верховых поездок. Таким же строгим оставался рабочий режим. Не иссякали ряды паломников в Ясную Поляну. Не отказывал Толстой себе и в невинных играх — шахматы, городки, винт, забавы с детьми. Разумеется, в Ясной Поляне часто звучала музыка — играли Гольденвейзер, Сергей Львович, Ландовская. Пели, слушали граммофон (его любила Софья Андреевна). Изредка пилил дрова, рассуждая о том, как надо правильно пилить. Не забывал и о других своих привычных занятиях — посещал тифозные избы, психиатрические лечебницы, школы. И уж, конечно, не забывал выносить ведро со своими «грехами». Любовался природой, и в летнее время непременно собирал цветы; на разных столах у него в ту пору было два-три букета. Сбежав от Софьи Андреевны к дочери Татьяне в Кочеты, наслаждался свободой и «чудным одиночеством» в обществе соловьев и ландышей: «Хожу по парку, соловьи заливаются со всех сторон, ландыши так милы, что нельзя не сорвать, и так на душе радостно, и одно чувство, и одна мысль лучше другой. Только можешь быть благодарным всем и за всё». Радовался встрече с величественным трехсотлетним дубом. Залюбовался однажды высоко летавшими орлами и коршунами. Водил приезжавших смотреть, как цветет каштан.
Интересовался всем, и как-то живо, по-юношески интересовался. Наблюдал на Киевском шоссе автомобильную гонку Москва — Орел. Взволнован был какими-то новыми неизвестными доказательствами Пифагоровой теоремы. Пытался разобраться в технических приемах игры на фортепиано. Хотел понять, почему ласточки с необыкновенной ловкостью и быстротой описывали круги вокруг лошадей. Марка Алданова особенно поразила фигура глубокого старца, уже стоящего одной ногой в могиле и пытающегося зачем-то узнать, сколько времени понадобится диску солнца, чтобы скрыться за горизонтом. Молодые спутники Толстого в купе поезда (Чертков, Маковицкий, Булгаков) прилегли отдохнуть, а он всё любовался красным закатом, поминутно вынимая часы и нетерпеливо высовывая голову из окна. Картина, бесподобно рисующая натуру наблюдателя, позволившая Алданову сказать: «Это вот жадное любопытство к явлениям внешнего мира создает Пастеров и Лавуазье, когда оно не создает Толстых и Гёте».
Творческие силы далеко не были исчерпаны. Судя по дневниковым записям и воспоминаниям современников. Толстой собирался написать две пьесы для народного театра, произведение, которое было бы «ни повесть, ни стихотворение, ни роман». И после ухода, готовясь к новой и свободной жизни, продолжал работать над статьей о смертной казни (по просьбе Корнея Чуковского) и составил список замыслов художественных произведений: «1) Феодорит и издохшая лошадь, 2) Священник, обращенный обращаемым, 3) Роман Страхова, Грушенька — экономка, 4) Охота; дуэль и лобовые».
Рядом с Толстым в последний год жизни в Ясной Поляне были трогательный и немногословный, преданный Душан Маковицкий, всюду как тень следовавший за ним (Толстой о нем благодарно в дневнике: «Душан всё больше и больше привлекает меня своей серьезностью, умом, знанием, добротой»), сменивший Гусева новый секретарь, «веселый» Валентин Булгаков, прекрасно справлявшийся со своими многочисленными обязанностями. И дочь Саша, неутомимая, веселая, энергичная, в отличие от своих сестер равнодушная к женихам, решившая посвятить жизнь отцу и с каждым днем становившаяся ему всё более необходимой. Прямой контраст с не умевшей смеяться, деспотичной и пессимистически настроенной Софьей Андреевной.
Александра Львовна как-то незаметно подросла и заняла свое самостоятельное место рядом с отцом, к величайшему неудовольствию Софьи Андреевны, всегда относившейся к ней, как к Золушке, недостойной находиться в порядочном светском обществе, как к какому-то недоразумению, наказанию, ниспосланному ей за грехи. Это был нежеланный ребенок, которого она демонстративно отказалась кормить грудью. Дочь всем своим видом и поступками вызывала у матери озлобленное раздражение. А так как характер у девочки был толстовский, норовистый, упрямый, сильный, то на придирки матери, ее грубость и оскорбления маленькая Саша отвечала дерзостью, бунтом, буйными выходками, открытым непослушанием.
Долгое время в дневниках Софьи Андреевны не будет ни одного доброго слова о младшей дочери: это ужасный ребенок, грубый, дикий, упрямый, с «невыносимым» характером, который даже бьет гувернантку. Оскорбляет «всякую минуту» «лучшие, человеческие чувства» матери. Толстая неграциозная, смотреть на нее скучно, да и не хочется смотреть. Не светская барышня, а ямщик в юбке. Но, надо сказать, что этому «ямщику» Софья Андреевна постаралась дать хорошее образование по усиленной программе. Толстой в воспитании и образовании дочери не принимал почти никакого участия, и кажется, впервые обратил на нее внимание, когда шестнадцатилетняя Саша отказалась идти в Вербное воскресенье в церковь. Рассердившаяся мать отправила дочь в кабинет к отцу. Толстой поступил тактично и педагогично, посоветовал не огорчать мать, сказав: «До того как бросать старое, нужно знать, чем ты хочешь его заменить». Но, несомненно, он был доволен дочерью, смело заявившей о своих взглядах. Вскоре Александра Львовна станет столь же открыто, как и имевшая на нее большое влияние Мария Львовна, поддерживать отца и помогать ему, на первых порах еще довольно неумело. И чем ближе будет Александра Львовна к отцу, тем враждебнее к ней будет относиться мать. Если судить по дневникам Софьи Андреевны, то создается образ какого-то нравственного монстра, грубой, злобной, мужиковатой девки — печальное исключение среди других воспитанных и благородных, с безупречными светскими манерами членов толстовского семейства. Искаженный, карикатурный образ. Другим она запомнилась, положим, действительно полной, но одновременно чрезвычайно подвижной, быстро передвигавшейся, жизнерадостной и веселой, чей заразительный, громкий, добродушный смех (его так любил отец) раскатывался по всему дому, великолепно, как, впрочем, и все Толстые, умевшей обращаться с лошадьми.
Для Толстого Александра Львовна постепенно стала незаменима, и всякую разлуку с ней он переживал болезненно. Своим верным последователям Толстой с удовольствием пишет о том, как Саша ему помогает в переписке и других делах. А в «тайном» дневнике признается в исключительной любви к ней: «Саша вернулась со свадьбы — милая, хорошая. Я не хорошо ее — исключительно люблю».