Русский лес - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако же какая неотложная нужда привела вас ко мне, дорогая? — услышала она наконец, и, может быть, это означало, что теперь, насладясь ее подавленным молчанием, он разрешил девочке произнести хвалу его великодушию и покинуть святилище.
— Хорошо, я сейчас... я сейчас все, все скажу. Я Поля Вихрова, мне восемнадцать лет... — заученно произнесла она, собираясь с силами, и вдруг подняла голову.
Она увидела перед собой осунувшееся, складками вниз, как при смертельном недуге, лицо с холодными, предельного беспощадства глазами... совсем как у того, кто кружил над нею в ночи московских налетов и однажды в чистом поле расстрелял старика Парамоныча вместо нее, и кто вел ее за руку к немецкой землянке в Шихановом Яму и — который позже выпытывал у ней в допросе какие-то сокровенные тайности о восточном пространстве. Теперь она глядела на Грацианского, не отрываясь, чтобы не ускользнул, потому что вдруг как бы мелкая неизъяснимая колдовская рябь стала застилать его от нее.
— Я Поля Вихрова, мне восемнадцать лет... — повторила она, приближаясь. — Вот, мне в книжке одной попалось: бывают вши такие на моржах, которые и на суше едят их и под водой... и чем быстрей он движется, безрукий и могучий, тем прочней они держатся на его коже...
Но, значит, и Грацианский узнал в ней свой призрак, мучивший его наяву и в сновиденьях, — по этим гневно взведенным бровям, по гадливо опустившимся углам рта, по гневному и чуть печальному речевому складу, каким обычно произносится приговор. Собственно, ничего не было в руках у Поли, так что, кроме чисто поверхностной неприятности, ничто не грозило ему, но, вцепясь в локотники, он стал сдвигаться от нее вместе с креслом на тот десяток сантиметров, что отделял его от стены.
— Опомнитесь, я старик, — проронил он каким-то пересохшим голосом.
Она улыбнулась, не спуская глаз:
— Ничего, это уравнивает наши силы.
И оттого ли, что все равно ей не дотянуться было до него, или вспомнила милицейские запреты поступков такого рода, но только в последнюю минуту она переменила свое решение. Рука нашарила чернильницу и, прежде чем тот успел закрыться вглухую, Поля в упор выплеснула ее Александру Яковлевичу в лицо.
— Боже мой... — только и произнес тот.
— Это пока задаток... и вот, молитесь хорошенько, чтоб я не воротилась, с фронта, — очень тихо посоветовала Поля и назвала номер своей полевой почты на случай, если бы тому захотелось жаловаться на нее.
Теперь ей оставалось поправить сбившийся беретик и, уходя, поплотнее притворить за собою дверь. Безумный, точечный зрачок следил за Полей сквозь черные, залитые пальцы. Так начался конец Грацианского; конечно, то еще не смерть была, но все существо его как бы раздвоилось, и одна, уже покинувшая его половинка души как бы спрашивала другую: скоро ты там?
Старая хозяйка застала Полю в прихожей, когда та затягивала поясной ремешок на полушубке.
— Вот и хорошо... Я как раз спешила предупредить вас, милочка, чтобы вы не слишком утомляли Александра Яковлевича: у него так плохо с гемоглобином, что...
— О, мы уже кончили, — сказала Поля и посмотрела на свои сапоги. — Немножко наследила у вас... пожалуйста, извините!
— Это высохнет, пустяки. Кажется, сыро сегодня на улице?
— Ну, я думаю, что еще подморозит к ночи...
У нее едва хватило сил выйти наружу. Привалясь к тополю при выходе из Благовещенского тупика, Поля оглянулась на дом, покидаемый навсегда. Обитый маскировочной фанерой, верхний его этаж почти растворился в весенних сумерках. Она вспомнила свой прошлогодний приезд в столицу, добрую Вареньку, свои поломанные мечтанья и впервые поразилась, как быстро мчит река свою былинку. В суматохе даже не заметила, что подступали ее любимые, на переломе зимы, вечера, еще подернутые хрусткой льдинкой, но уже проникнутые знобящим томленьем надежды.
Вслед за советскими армиями на Енгу хлынуло все успевшее бежать от вражеского нашествия. Из-за усиленных военных перевозок пассажирское сообщение по этой линии производилось с перебоями: кое-где пешком было бы скорей. Своим ходом тащились крестьянские стада, поредевшие от зимних скитаний; тряслось на подводах исполкомское добро, необходимое для начального устроения; женщины вели ребяток, прикрытых дерюжкой от непогоды, и ветхое, с прозеленью в бородах старичье мерило костылями непролазные грязи, чтоб босыми ногами перед кончиной обойти какой-то там заповедный, непросохший лужок... Как правило, вместо родных деревень, их встречало безмолвие крайнего разоренья. Присаживались у черепков и головешек, доставали из тряпицы хлеб и, смочив сольцой горя, справляли тризну по своей порушенной жизни, как на кладбищах бывало, в дни родительских поминовений.
Ивану Матвеичу выпало редкое счастье в виде командировочного по лесным делам удостоверения на Енгу, снабженного клочком картона для проезда от Москвы до самого Красновершья. Он пришел задолго до отхода поезда, ему достался последний краешек скамьи в проходе. Слышно было, как ходили ноги по крыше вагона в поисках пристанища; кроме того, грудной ребенок надсадно всхлипывал в углу, да кто-то богатырского сложения, гремя железной кружкой о походный сундучок, укладывался в ногах у своих более счастливых спутников.
— Ну, пожалуй, и устроился. Эх, чайку бы теперь... и до чего ж, признаться, гражданы, пить охота!
— Чего захотел! — откликнулся ему насмешник из душных потемок над головой, единственно для поддержания духа бодрости и дружбы. — Этак ты и совсем, милый человек, разбалуешься. А на чаю раньше-то дома каменные воздвигали.
— О, как так?
Чиркнула спичка, освещая обинтованную, под солдатской ушанкой голову с тяжелым запущенным подбородком и неожиданно озорные, вопросительные поверх пламени глаза: надо думать, воин в часть к себе возвращался после раненья.
— А вот так. Иные, сказывают, чаю-то не пили, воду одну... так огромаднейшие богатства скапливали!
— На чаю не скопишь... — тоном знатока возразил солдат, и до Ивана Матвеича докатился залп махорочного дымка. — Эй, хозяйка, как младенчика-то кличут? Чего он больно надрывается у тебя...
— Митрюнькой, — сквозь баюканье отозвался женский голос из темноты. — Сладу с ним нету.
— Не трожь, ему тоже домой не терпится. Поддержись, брат Митрюнька: пущай война пройдет! Глянь, в аккурат к самой свадьбе и поспеешь.
Спокойной, безунывной силой человека, владеющего бессчетным количеством времени, повеяло от его шутки, и соседи пристально следили за угольком его цигарки в ожиданье очередного балагурства, лучшего лекарства от дорожных невзгод. Но тут началась проверка документов, а вскоре за тем поезд тронулся и надолго все потонуло в перестуке колес... Ночь выдалась ясная, и никто не спал, не столько от предчувствия налета, скорее от трепетного и радостного беспокойства, естественного при возвращении на родину после разлуки. Иван Матвеич становился теперь частью великой и бессмертной реки; не было надежней защиты от возможных бед, кроме как до последней мысли раствориться в ней без остатка... Когда же уши попривыкли к гулу движенья, он стал различать обрывки разговоров в разных концах вагона на извечные народные темы: о богатстве и нищете, чести и бесчестии, славе и ничтожестве. Оттого ли, что человеческие души легче сплавляются в потемках, или же теснота и дальняя дорога располагали ко взаимному доверию, но только то были наиболее сокровенные народные думы вслух, какие вряд ли подслушаешь при дневном свете. Так, совсем рядом, за спиной, обсуждалось грядущее за победой житье, останутся ли там глупцы да бюрократы — казенные сердца! — и прежде всего как обезопаситься при коммунизме от природной жадности людской, чтобы каждый ложку свою в общий котел запускал в очередь, по совести, а не загребал бы вчетверо да про запас. «Эва, я считал, двадцати верст не проехали, а ты, гражданин, восьмую спичку жжешь, а мне коробки на неделю хватает. Вот и уравняй нас!» На все недоумения отвечал немедля молодой смышленый голос, такой снежно чистый, похожий на ручеек из предгорий коммунизма.