Записные книжки. Воспоминания - Лидия Гинзбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последнее лето Эн уехал в деревню с Лизой, там он занимался своей психологией. Тетка тоже уехала, к родственникам. Старик на два месяца остался один. И вдруг он сделал то, чего никогда не делал. При всей своей склонности ощущать себя жалким, он никогда не жаловался Эну на жизнь прямо и в целом; щадил его или стеснялся. И, щадя его и стесняясь, оставлял Эну лазейку непонимания. Но теперь он вдруг прямо написал, что денег не хватает, что ему одиноко и скучно… Эн сам все это знал, но как бы надеялся, что старик этого не знает, – не знает, например, что ему скучно. Прошедшая через сознание старика, выраженная словами, написанная – эта жалоба пронзила Эна. Он затосковал, особенно потому, что был далеко, и ему отчаянно захотелось изменить все, сию же минуту. Он был далеко, и обычные раздражающие впечатления не разрушали его тоску. Он немедленно написал письмо («теплый ответ», за который старик благодарил его потом); он главным образом объяснял, что сам без денег и живет очень скудно. Он написал это не с тем, чтобы уклониться, напротив того, все-таки сразу наскреб и послал денег, – но потому, что просил прощения и утешал самого себя. Дня два он еще дергался, а потом, как всегда, задвинул. Задвинул тем проще, что так и не посмел, не заставил себя понять то, о чем пишет старик, понять его скуку. Повторяющиеся дни с чтением газеты на бульваре, с прогулкой на рынок, с примусом, с упорной печалью, остановившейся в коснеющем мозгу. Дни, очень тихие, потому что говорить не с кем; и ночи, полубессонные – он по-стариковски мало спал, – с ночными мыслями, которые могли быть только мыслями об одиночестве, о ненужности и смерти, о том, что на рынке за яйца сегодня просили опять дороже, что опять, кажется, начинает болеть нога.
Они были, эти медленные стариковские ночи со всеми подробностями течения мыслей о ненужности, о ноге, о смерти. И никак нельзя вынуть из раскаяния это звено, чтобы не было тех дней и ночей и мыслей. И достаточно представить себе их ясно как бывшие, чтобы захотелось головой удариться об угол стола.
Нельзя разрешить трагедию желаний – с вечным противоречием между желанием и достижением, – но старческое желание покоя иногда достижимо. Стареют по-разному. Идеальная старость – естественное и примиренное изживание сил – встречается редко. Чаще встречается плачевная старость, которая не хочет сама с собой примириться, – ей трудно помочь, почти так же трудно помочь, как юности. Но вот старость, потерявшая цели, старость с неуклонно помрачающимся сознанием. Ей можно помочь простыми материальными средствами. Это деформированное душевное состояние, при котором покой и комфорт действительно могут стать предметом желания. Но это уже социальный разрез драмы.
Старики могли быть благополучны, когда, теряя деятельность, они не теряли власти над жизнью и юностью, оставляя за собой власть в качестве хранителей, завещателей жизненных благ; либо когда дети, уверенные и сытые, с приятностью исполняли сыновний долг, воздав старости почтением и комфортом. В нищей среде старики всегда были ненужны и трагичны. И раздражение молодых и замученных людей против отжившего свой век соглядатая жизни вторглось наконец в мир интеллигентов, сквозь сопротивление всей интеллигентской слабонервности, стало там проблемой психологического паразитизма. При отсутствии прирожденного и пожизненного места в иерархии, в тесном и развороченном быту, обнаженном от условных целей и фикций (сравним: клубы, благотворительность, синекуры, аффектация почета – все, что старый мир на социальных верхах предлагал обеспеченной старости), притязания стариков кажутся незаконными.
– Почему родители так хотят развлекаться? – говорит с раздражением женщина, еще красивая, но уже не имеющая времени быть красивой. – Они хотят развлекаться нашей жизнью… Они присасываются к работе, к любви, к скуке своих детей. И этого не выдерживают и те, кто выдержал все вещественные тяготы.
Один из самых печальных законов жизни – так называемая неблагодарность детей. Это закон несовпадения между ценностью, какую отцы и дети представляют друг для друга. Для отцов дети – это реализация и творчество, преодоление одиночества и обещание бессмертия. Для детей отцы – объект долга, или жалости, или, в лучшем случае, привязанности, бескорыстной и потому незаинтересованной. Эн пассивно и вяло жертвовал всем, что имел. Но когда оказалось, что этого мало, что, одолевая быт, надо отдать время, растратить мозг, – этого он не вынес, он уклонился. Между тем он держал в руках нити трагедии, поправимой простейшими средствами.
Эн никогда не верил в деньги; то есть он не мог поверить в действительную власть денег над жизнью и смертью человека. Рассеянный, равнодушный к вещественным благам, занятый своими мыслями, он был бедняком, сам того не замечая, легким бедняком, которому не приходило в голову применить к себе это слово. И вид осознанной, названной вслух, не стыдящейся себя нищеты, которая стала его собственной нищетой и его виной в то же время, – был для него нестерпим. В серой обывательской бедности физические страдания вовсе не самое характерное. Это комплекс гнета, зависимости, вкоренившегося неуважения к себе и страха. Это, например, уверенность в том, что нужно, что естественно простоять четыре часа в приемной бесплатной амбулатории, чтобы не пойти в платную, где заплатить надо рубль; это формулы вроде – я не такая барыня, чтобы в баню ходить во второй класс… Это, в особенности, комплекс трудности и скрытой враждебности всех вещей. Для бедняка – как для художника – в жизни нет ничего, что оставалось бы незамеченным. Он ходит и помнит при этом, что стирает подметки своих сапог, он садится в трамвай и знает, что должен заплатить столько-то копеек; он отправил письмо и заметил, как наклеивал марку. Он лишен автоматических жестов. В его окружении – ничего плавного и покорного. И Эн, державший нити в руках, развязал трагедию нищеты…
Это мельчайший эпизод вечной борьбы слабого с сильным, в которой сильный заранее побежден раскаянием. Неотразимое оружие слабого – бесстыдство слабого, с которым он выставляет напоказ все, что сделало его жалким. Он мучит сильного кровным унижением, отраженным в том с большой точностью. И сильный, чтобы жить, озлобляется, вытесняет, не видит того, что видели все. И теперь, когда он увидел – слишком поздно, – он побежден и наказан, и в сердце у него незакрывающаяся рана. И ничем – ни трудом, ни страстью, ни усталостью – нельзя оправдаться.
Особенно плохо человек ведет себя со своими близкими не только потому, что он их не боится, но и потому, что по отношению к ним он питает безумную уверенность, что исправить зло никогда не поздно. «Я как бальзам, которым в любое мгновенье могу утишить боль, которую я сам причинил». Осязаемая близость близкого человека вводит в заблуждение. Вон он сидит – можно распоясаться; он здесь и я здесь, следовательно, возможность для исправления зла обеспечена. Но пусть он вышел из дому, пусть на полчаса ушел за покупками, и равновесие становится шатким. А вдруг что-нибудь случится? Или уже случилось?.. И тогда это зло, эта жестокость окажется последней…
Никто так не склонен к семейной мнительности и панике, как люди деспотичные и грубые в домашнем быту.
Старик хворал. Как-то Эну дали знать, что стало хуже, и он вдруг заметался, решил, что необходимо усиленное питание. На все, какие были, деньги он купил курицу, апельсины, сливки. Покупая, трясся от нетерпения – скорей, скорей довезти туда, скорее курицей и апельсинами заместить переживание нищеты. В темноте он шел через двор, с пакетами, оттягивающими пальцы, спотыкаясь, потому что смотрел на окна. Казалось – если окна освещены, как всегда, то не может быть, чтобы случилось… Только бы успеть – любовью и курицей отменить предыдущее. Не переступая порога, с искривленным лицом спросил – как? Все оказалось по-прежнему. Потом старик сказал, что сливки ему вредят, и молоко уже достали, что куриный бульон тоже ни к чему, так как доктор советует только вегетарианское. И все было куплено зря, и страх, с которым все покупалось, тоже был зря. Страх непоправимости, мгновенно изменивший соотношение всех элементов, прошел; Эн сидел тупой, опущенный, вяло отвечая на вопросы. Ему хотелось с головой окунуться в одиночество, как в воду.