Национальный предрассудок - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще, Америка в виде американских дядюшек, тетушек и двоюродных сестер и братьев фигурировала в моей жизни с раннего детства, и, интересуйся я историей семьи, мое впечатление, что большинство Эмисов эмигрировали в Виргинию еще в начале девятнадцатого века, получило бы весомое документальное подтверждение. Запомнились мне типичный южанин дядя Том (sic!), вероятно, двоюродный брат деда, и кузина Уретта, чье чудно́е имя, как говорили, навеяно было каким-то сном. Мою бабушку она называла тетя Джу (вместо Джулия), и это звучало весьма непривычно.
По отцовской линии у меня было два дяди – один холостяк, другой женатый, две тетки – одна из них та самая Глэдис, которой суждено было вскоре нас покинуть, и двое двоюродных братьев, на ком список родственников по отцу, собственно, и заканчивался (одних я знал, о существовании других лишь догадывался). Несмотря на то что жили Эмисы на незначительном расстоянии друг от друга, виделись мы нечасто, что во времена, когда автомобиль для большинства был еще редкостью, факт, быть может, не столь и примечательный. Младший брат отца, дядя Лэсли, был, пожалуй, единственным моим родственником, который представляет интерес для литератора. После того как Папаша провел свой последний значительный эксперимент, скончавшись от инфаркта (хотя тогда ему было уже за семьдесят, поговаривали, что путь на тот свет ему сократили по своей нерадивости врачи), Лэсли взял на себя заботу о Матроне, а заодно и о том, что еще оставалось от фирмы «Дж. Дж. Эмис и компания».
Я не слишком расстроился, когда Дж. Дж. Эмис ушел из жизни, причем заодно и из моей, однако родители продолжали наносить визиты Матроне, поселившейся вместе с Лэсли в Уорлингеме, к югу от Перли. Мне нравился Лэсли, единственный родственник старшего поколения, который проявлял ко мне интерес, а возможно, и симпатию. Это был человек небольшого роста, с правильными чертами лица и густыми, прямыми, темными, всегда тщательно расчесанными волосами. В этом я брал с него пример, о чем он, впрочем, даже не подозревал: прическе и я, и мои сверстники уделяли в то время повышенное внимание. Повзрослев, я понял, какой, в сущности, безотрадной жизнью он жил. Каждый день после работы Лэсли направлялся, сойдя с поезда, в паб напротив дома, где, прежде чем предстать перед Матроной, с которой он проводил все вечера, изрядно накачивался пивом. Случалось, что после ужина, если день выдавался не слишком изнурительный, он возил мать в тот же или в какой-нибудь другой паб. Поскольку Матрона не желала или не могла дойти до пивной сама, Лэсли приносил бокалы с портвейном прямо в автомобиль; не знаю, правда, пил он потом вместе с матерью в машине или же возвращался в поисках компании в паб. Матрона была огромным, устрашающего вида существом с волосатым лицом; дожила она почти до девяноста лет, вызывая у меня такое непреодолимое отвращение и страх, какие к Папаше я не испытывал никогда.
Однажды – это было, вероятно, уже во время войны – отец по большому секрету сообщил мне, что к нему в контору явился дядя Лэсли. Отец был мрачен как никогда.
– И знаешь, что он мне сказал? Что ему нравятся мужчины. И что он хочет (тут отец, сколько помню, сделал над собой усилие) с ними спать. Каково?
– А что сказал ему ты?
– Я сказал: «Я бы на твоем месте обратился к врачу».
Не знаю, что посоветовал или прописал дяде врач, но, как в дальнейшем выяснилось, Лэсли в медицинском вмешательстве особой нужды не испытывал. Когда наконец, с большим опозданием, Матрона отправилась на тот свет, Лэсли вдруг понял, что разбогател, и отбыл в кругосветное путешествие. Поскольку за эти годы я заметно повзрослел, отец доверительно сообщил мне со смехом, в котором слышались зависть и восхищение, что, по некоторым сведениям, Лэсли переспал со всеми женщинами на борту. По всей видимости, этому занятию он предавался и на суше, причем до конца своих дней, который, увы, наступил довольно скоро – спустя пару лет.
Мне почему-то всегда казалось, что эта история просто создана для Сомерсета Моэма, хотя про выдуманный гомосексуализм Лэсли он бы наверняка умолчал. Я же, напротив, пиши я роман, а не мемуары, эту деталь ни за что бы не упустил; своим присутствием Матрона устранила женщин из жизни Лэсли, однако его любовный пыл от этого нисколько не пострадал: скончавшись, мать лишь высвободила его естественную гетеросексуальную сущность. И Моэм, и я, да и многие писатели, могли бы воспользоваться и некоторыми другими запомнившимися мне деталями. Придя однажды на вечеринку – это событие относится, должно быть, еще к двадцатым годам, – Лэсли спросил, можно ли унести бутылку с собой. «Можно». – «Любую?» – «Любую». В результате он явился домой с бутылкой соуса. Когда Лэсли жил с матерью в Уорлингеме, я как-то заметил, что он в огромных количествах поедает петрушку; на мой вопрос «почему?» дядя ответил, что в петрушке содержится органическая медь, но, какой от этой меди прок, объяснить не сумел. Не сказал Лэсли и самого главного: петрушка бурно росла в его жалком огородике.
Бедняга Лэсли. Мне почему-то запомнилось (или я себе это только вообразил?), как он несет бокал портвейна Матроне в машину и потом возвращается в паб, где я, уже взрослый, сижу с родителями и выпиваю на равных. Вид у него, несмотря на искусственную улыбку, затравленный.
Кого я действительно любил, так это своего деда по материнской линии. Он собирал книги, настоящие книги, поэзию; книги эти стояли по стенам в одной из комнат его маленького домика в Камберуэлле. Жаль, что дед рано умер и не успел рассказать, что он о поэзии думает, – мне бы его познания очень пригодились. Правда, со слов матери я знал, что думает о книгах его жена – Бабка. Дед, по наивности, имел обыкновение читать ей вслух свои любимые стихи, она же, стоило только ему опустить глаза к странице, кривлялась и строила рожи, отчего я ненавидел ее еще больше. После смерти деда я рассчитывал, что мне достанется существенная часть его библиотеки, однако Бабка разрешила взять всего пять томов, да и то при условии, что я напишу на форзаце: «Из коллекции моего деда». Я взял Кольриджа, Байрона, Шелли, Китса и Вордсворта, и Кольридж с Китсом хранятся у меня по сей день. К своему стыду, я исписал весь том Байрона пометками, когда двадцать лет спустя читал о нем лекции, и с полки эту книжку убрал.
Чтобы представить