Имя мне - Красный - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рисунок – это безмолвие разума и музыка глаз.
Когда я снова подошел к мастеру Осману, чтобы на прощание поцеловать ему руку, я ощущал не только почтение, но и нечто совсем иное: странное чувство вины, лишающее покоя душу, – сродни тому чувству, которое испытываешь к праведникам, восхищение пополам с жалостью. Возможно, оно завладело мной оттого, что Эниште, желавший, чтобы художники хоть тайно, хоть явно подражали манере европейцев, был его соперником.
У меня вдруг возникло предчувствие, что я вижу великого мастера последний раз в жизни, и, желая понравиться старику и порадовать его, я задал ему вопрос:
– Осман-эфенди, учитель, скажите, что отличает великого художника от заурядного?
Я думал, что мастер Осман, привыкший к такого рода льстивым вопросам, даст какой-нибудь пустой ответ, только чтобы отвязаться от меня и в тот же миг забыть о моем существовании. Но он ответил серьезно:
– Нет какого-то одного мерила, которое позволило бы отличить подлинного художника от того, у которого нет ни таланта, ни веры. Времена меняются. Теперь, когда нашему искусству грозит опасность, важно знать, каких нравственных установлений придерживается художник и на что направлен его талант. Если бы я хотел узнать, что представляет собой молодой мастер, я задал бы ему три вопроса.
– Какие?
– Не хочет ли он, следуя новому поветрию и подпав под влияние китайцев и европейцев, обрести свой собственный стиль? Не желает ли выработать манеру, которая отличала бы его от других художников, а чтобы его работы было легче узнавать, не пытается ли ставить на них свою подпись, как то делают европейцы? Это мой первый вопрос – о стиле и подписи.
– А дальше? – почтительно спросил я.
– Дальше я захотел бы узнать, как этот художник относится к тому, что после смерти шахов и султанов, наших заказчиков, созданные нами книги, бывает, раздергивают на страницы и наши рисунки используют потом для других книг, в другие времена? Тут хоть огорчайся, хоть радуйся – ничего с этим не поделаешь. Поэтому я спросил бы художника о времени. О времени рисунка и времени Аллаха. Понимаешь, сынок, о чем я?
Я не понял, но вслух этого не сказал, только спросил:
– Каков же третий вопрос?
– Третий вопрос – о слепоте, – сказал великий мастер, главный художник Осман, и замолчал – словно считал, что здесь все понятно и без объяснений.
– О слепоте? – смущенно переспросил я.
– Слепота безмолвна. Если ты объединишь первые два моих вопроса, возникнет вопрос о слепоте. По-настоящему глубоко познать, что значит быть художником, можно только тогда, когда увидишь явившееся в дарованной Аллахом тьме.
Я промолчал и вышел за дверь. Не торопясь спустился по обледеневшим ступеням на первый этаж. Я решил, что задам три главных вопроса великого мастера Келебеку, Зейтину и Лейлеку, и не для того только, чтобы завязать беседу, но и для того, чтобы лучше понять моих ровесников, о мастерстве которых еще при жизни ходят легенды.
Однако обходить дома художников я отправился не сразу. Сначала я пошел на новый рынок, который устроили неподалеку от еврейского квартала, на холме, откуда видно место, где Золотой Рог соединяется с Босфором. Там у меня была назначена встреча. Среди пришедших на рынок рабынь, неброско одетых женщин из бедных кварталов и прочих покупателей, увлеченно роющихся в грудах моркови, лука, редиса и айвы, Эстер выглядела очень ярко: вертлявая великанша в розовой еврейской одежде, которая к тому же непрестанно тараторит, вращает глазами и подает знаки бровями.
Письмо, которое я ей отдал, она быстро и незаметно, будто на нас смотрит весь рынок, спрятала в карман шаровар. Потом заверила, что Шекюре только обо мне и думает, и взяла бакшиш. Я попросил ее отнести письмо как можно скорее, однако на это она сказала, кивнув на свой узел, что у нее еще много дел и с Шекюре она встретится ближе к обеду. Я попросил ее передать Шекюре, что собираюсь навестить трех молодых прославленных художников.
Незадолго до полуденного намаза в дверь постучали. Я открыл, смотрю: а это Кара, он некоторое время учился вместе с нами, когда мы были подмастерьями. Мы обнялись, расцеловались. Только я подумал, не прислал ли его с известием Эниште, как он сказал, что пришел по старой дружбе, хочет посмотреть страницы и рисунки, над которыми я работаю, и задать мне один вопрос – именем султана!
– Хорошо, – говорю. – Какой вопрос?
Он сказал какой. Ладно, отвечу!
Чем больше будет недостойных, которые рисуют не ради услаждения глаз и укрепления веры, а из жажды денег и славы, тем чаще мы будем сталкиваться с такой мерзостью, как стиль и подпись. С этих слов я начал свой ответ, но это всего лишь краснобайский прием, на самом деле я в это не верю, потому что истинный дар и мастерство не может погубить даже любовь к славе и деньгам. Более того, если честно, я полагаю, что даровитый человек – я, например, – по праву заслуживает и богатства, и славы, они лишь пробуждают в нем еще большее рвение. Однако если я скажу это открыто, заурядные художники из мастерской совсем взбесятся от зависти, напустятся на меня, говоря, что я сам себя изобличил, и до того дойдет, что мне придется нарисовать дерево на рисовом зернышке, чтобы доказать, что я люблю наше ремесло куда больше, чем они.
Стиль, подпись и личность художника – три соблазна, которые подбираются к нам и с Запада, из Европы, и с Востока, где несчастные китайские художники сбились с истинного пути, обольщенные картинками, которые привезли с собой монахи-иезуиты. Послушайте же три поучительные истории на эту тему.
В стародавние времена на севере Герата стояла крепость, в которой жил молодой хан, неравнодушный к книгам и рисункам. Из всех женщин своего гарема этот хан любил одну-единственную, любил безумно, – и красавица-татарка отвечала ему взаимностью. Ночи напролет не размыкали они жарких объятий и были так счастливы, что им хотелось, чтобы не было в их жизни никаких перемен. Они обнаружили, что самый лучший способ осуществить это желание – раскрыв книгу, часами, целыми днями, не отрываясь, рассматривать изумительные, безупречные миниатюры старых мастеров. Чем больше смотрели они на точь-в-точь повторяющие друг друга безупречные рисунки, что сопровождали одни и те же истории в разных книгах, тем сильнее казалось им, что время остановилось и счастливый золотой век, о котором повествуется в историях, приходит в согласие с их собственным счастьем. А в книжной мастерской хана был художник, мастер из мастеров, который умел рисовать так, что его миниатюры с безупречной точностью повторяли рисунки из старых книг. Когда этот художник изображал, как Фархад страдает от любви к Ширин, или как Меджнун и Лейла, увидев друг друга, обмениваются взглядами, полными восхищения и желания, или как Хосров и Ширин, гуляя по сказочному саду, похожему на райский, многозначительно смотрят друг на друга, он, по обычаю, под видом влюбленных из легенды изображал хана и красавицу-татарку. Глядя на изукрашенные страницы, хан и его возлюбленная верили, что их счастье никогда не кончится, и осыпали художника похвалами и золотом. В конце концов милости хана и чрезмерное богатство вскружили художнику голову, он поддался нашептываниям шайтана и в гордыне своей решил – забыв, что безупречностью работ обязан старым мастерам, – будто, если он привнесет в рисунок нечто от самого себя, тот вызовет еще большее восхищение. Однако хан и его возлюбленная приняли эти новшества, следы личного стиля художника, за изъяны и потеряли былой покой. Внимательно рассматривая рисунки, хан почувствовал, что его счастье уже не то, что прежде, и решил, что красавица-татарка его разлюбила. Чтобы вызвать в ней ревность, он разделил ложе с другой невольницей. Узнав об этом от гаремных сплетниц, татарка так опечалилась, что потихоньку пошла во двор гарема и повесилась на ветви кедра. Осознав, какую ошибку он совершил, хан понял и то, что виной всему было увлечение художника собственным стилем, – и в тот же день велел ослепить мастера, поддавшегося искушению шайтана.