Мост Убийц - Артуро Перес-Реверте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повисло молчание. Сааведра и прочие с удивлением слушали этот ветеранский диалог. Диего Алатристе безотчетным движением ощупал себя слева и сзади. Ощупал с угрюмой покорностью судьбе — и без малейшей рисовки. Потом пожал плечами:
— Могло быть хуже.
В ответ — и ко всеобщему удивлению — губернатор Милана дон Кристобаль Фернандес де Кордова стянул вторую перчатку и протянул руку капитану Алатристе.
Кто-то сказал и написал, что в те славные и ужасные времена воевали все испанцы — от первых грандов до последних пахарей. Да, так оно и было. Одни алкали славы или денег, другие алкали в прямом, а не фигуральном смысле, то есть мечтали поесть досыта и никогда больше не жить впроголодь. На полсвета раскинулось поле сражения, которое мы — идальго и крестьяне, пастухи и бакалавры, родовитые кабальеро и проходимцы без рода и, само собой, племени, слуги и хозяева, солдаты и поэты — вели в Индиях и на Филиппинах, в Средиземноморье, на севере Африки и по всей Европе, против разнообразнейших стран — диких и приобщившихся к цивилизации. Воевали Сервантес, Гарсиласо, Лопе де Вега, Кальдерон, Эрсилья. Воевали без устали и передышки в Альпах и в Андах, в италийских долинах, на мексиканских плоскогорьях, в Дарьенской сельве, на берегах Эльбы, Амазонки, Дуная, Ориноко, в Английском море, в Ирландском море и в море Эгейском, в Алжире, Оране, Баии, Отумбе, Павии, Ла-Голете, в Константинопольском проливе, иначе именуемом Босфором, во Франции, Италии, Фландрии, Германии. По всем землям — ближним и дальним, холодным и жарким, в стужу и в зной, под снегом, дождем, ветром или палящим солнцем — шли низкорослые, тощие, бородатые испанцы, свирепые, хвастливые и бесстрашные, привычные к нищете, к усталости и тяготам; готовые на все люди, которым, кроме собственной шкуры, терять было нечего; шли, бормоча молитву, либо накрепко затворив уста и стиснув зубы, либо понося на каждом шагу господа бога и непорочно зачавшую мать его и всех святых, офицеров и злую долю свою и самое жизнь на всех языках Европы; время от времени поднимали мятеж, потому что жалованье им задерживали или не платили вовсе, но все равно шли они — мы — под рваными знаменами вслед за своими капитанами и заставляли трепетать весь мир. Примерно как те, кого описал поэт и солдат Андрес Рей де Артиэда, те, которые, многократно прокляв военную службу, все и вся и поклявшись ни за что и никогда больше не воевать, все же:
…пошли на штурм, и враг не взвидел света!
И не было в округе лучшей шпаги,
и не было проворнее кинжала.
Дай Бог и нам хоть каплю их отваги!
Вот, значит, какие мысли приходили мне в голову в последнюю нашу ночь в миланском замке, когда я рассматривал своих товарищей. Мы сошлись вместе в час ужина, и после крепких объятий с Себастьяном Копонсом, Гурриато-мавром и прочими, капитан Алатристе поведал о том, что надлежит нам делать в Венеции, куда наутро, чуть только рассветет, мы тронемся — попарно, чтобы не вызывать подозрений, и разными дорогами: к примеру, капитан, переодетый купцом, и я под видом его слуги — через Брешию, Верону и Падую. Еще действовал запрет покидать отведенную нам комнату и сноситься с кем-либо из посторонних, так что нам ничего не оставалось, как убивать время в ожидании. И потому сидели мы ввосьмером у большого камина, где славно и жарко пылал огонь, и без неуместной застенчивости расправлялись сперва с огромнейшей бутылью тревизского, а потом — с не меньшей монтефрасконского, доказывая, что по части ненасытности обштопаем любого паломника. Лопито де Вега, хотя сам и не мог присоединиться к нам, потому что был назначен в караул на бастион Падилья, явил беспримерную любезность, прислав нам вина от собственных щедрот — не всухомятку же было нам жевать изжаренного в оливковом масле ягненка и запеченных перепелов, которыми капитана Алатристе почтил лично губернатор Милана. Довольно скоро не осталось ничего, кроме дочиста обглоданных костей и порожней посуды.
Я заметил, что каждый из нас коротает время в соответствии со своим нравом. Не ведая, что припасла нам судьба, но из слов капитана заключив, что затея наша никому не покажется увеселительной прогулкой, мы предавались не слишком веселым думам. И все отчетливо понимали, что если попадемся в руки венецианцам до или после поджога Арсенала, то, вероятней всего, влипнем в передрягу наподобие тех, когда горько сетуешь, что на свет родился, и ставишь это матери в упрек. И потому от вполне, надо сказать, обоснованной тревоги перед тем, что сулила нам судьба, выступавшая на этот раз под легендарным именем «Венеция», размеренное течение беседы то и дело прерывалось угрюмым молчанием.
Молчал по своему обыкновению Гурриато-мавр. Не притрагиваясь к вину, он сидел у камина в той расслабленной неподвижности, что свойственна в минуты отдыха людям, избравшим войну своим ремеслом: блики пламени играли на бритом черепе, отблескивали в серебряных серьгах и браслете на запястье, заставляли лосниться, как насаленную, кожу его ременной сбруи. Отдавала в рыжину бородка и заметней выделялась татуировка на левой щеке — причудливый крест с ромбовидными концами. Могатас, впервые оказавшийся в том конце Италии, который можно было отнести к полночным странам, впервые вступил в пределы столь неколебимо могучей твердыни, каков был Милан под испанским владычеством, — и впечатление оказалось не слабым. Наш друг был малоречив, однако наблюдателен и, наподобие старых крестьян, наделен способностью облекать самые сложные мысли в емкие и краткие сентенции — плоды не книжного умствования, но мудрости, почерпнутой из жизни, природы и сердца человеческого. И, как профессиональный солдат, Айша Бен-Гурриат еще сильней, чем в Неаполе или в Оране, оценил, сколь могуча армия той страны, которой он служил, сколь неукоснительна в ней дисциплина, как ладно пригнаны и смазаны все маховики и шестерни этой огромной военной машины.
Рядом с мавром посасывал тосканское винцо и глядел на огонь Себастьян Копонс, давно вам, господа, известный — маленький, сухой, жилистый, твердый как кирпич, так же просто и незатейливо выглядящий и устроенный. Человек надежный и верный до самопожертвования, он был годами постарше капитана Алатристе, с которым солдатчина свела его почти тридцать лет назад, при последних содроганиях прошлого столетия: вместе они были во Фландрии, вместе штурмовали Бомель, обороняли Дуранго, невозмутимо и бестрепетно отступали с остатками картахенцев в дюнах Ньюпорта. Сейчас, наверно, прикидывает, подумал я, наблюдая за ним, чем еще под конец долгой жизни со всеми ее мытарствами, опасностями и тревогами угостит его венецианская затея. Арагонец, давно растерявший все мечты на полях сражений, хотел только скопить денег, обзавестись женой и домиком в родной Уэске, чтоб смотреть, сидя в удобном кресле, как закатывается солнце за верхушки высоких сосен, да тихо стариться, радуясь, что раскаты барабанной дроби, выкрики команд, звон и лязг стали, пыль бесконечных маршей отошли в область далеких воспоминаний. Что можно не спрашивать себя каждый день, кто кому перережет глотку — ты или тебе.
В тот вечер в миланском замке я постарался повнимательней приглядеться и к другим своим товарищам, потому что мне с ними вскоре предстояло делить опасности, и от их силы или слабости могла зависеть собственная моя судьба. Единственный, кого я знал и кто не внушал мне опасений в этом отношении, был Хуан Зенаррузабейтиа, капрал, служивший на галере «Каридад Негра», один из тех немногих бискайцев в роте капитана Мачина де Горостьолы, кто остался в живых после кровопролитного боя в бухте Искандерон. Хотя в армии, как, впрочем, и везде в Испании, всех басков — даже тех, кто, подобно вашему покорному, родом был из Гипускоа, — чохом называли бискайцами, Зенаррузабейтиа был бискаец самый натуральный, происходил из Дуранго и наружностью своей — немалым носом, черными сросшимися бровями, тянувшимися от виска до виска, густейшей бородой, крупными руками — происхождению не противоречил. Вида он был угрюмого, а если в спокойной обстановке говорил по-испански так же чисто и правильно, как я, то в горячке боя путал род, вид, зад и перёд, рассыпая отрывистую скороговорку слов, которые ставил как бог на душу положит. Впрочем, когда он, весь в крови, едва ли не последним перепрыгнул с уже тонущей галеры на борт «Мулатки», держа в одной руке королевский флаг, а в другой — обломок шпаги, и, едва переводя дыхание, что-то сказал, нетрудно было догадаться, что относилось это высказывание к туркам и нелицеприятно оценивало нравственность их матерей.