Эйлин - Отесса Мошфег
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Твоя дочь когда-нибудь прибирается в доме? Готовит еду?» — спрашивала тетя.
«Я почти ничего не ем», — ответил отец, защищая меня.
«Боже мой».
Когда они наконец увидели, что я стою в дверях, тетя только прищелкнула языком и подергала за ручку своей сумочки.
«Вынеси мусор, Эйлин», — сказал отец, словно пытаясь сделать приятное своей сестре. Я выкинула мусор. Когда мне было плохо, я просто глотала слезы и удерживала на лице холодную каменную маску. Я была рада, что в то воскресенье отправилась в поездку. Может быть, я и не доехала до Бостона, как собиралась, но по крайней мере избежала очередного болезненного общения с тетушкой. У нее были прямые серебристо-седые волосы и испещренный веснушками лоб, и это придавало ей чопорный и болезненный вид, делая похожей на сваренное вкрутую яйцо. Я не питала к ней никаких теплых чувств.
Не могу сказать, как назывался городок, где я оказалась, но на самом деле Угрюм-стрит была праздничной и красивой. Я прогулялась мимо квартала магазинов, сиявших витринами. Конечно, в воскресенье все они были закрыты. В те времена по воскресеньям трудно было купить даже жевательную резинку. На обратном пути к машине я шла по узкому переулку и заметила целующуюся юную парочку — «лижущуюся», как мы говорили. Я отчетливо помню эту сцену. Я увидела их как раз в тот момент, когда язык девушки скользнул в рот парня. На меня это произвело невероятное впечатление. Нежно-розовый цвет девичьего языка, то, как ясный зимний свет отражался на его влажной поверхности, контраст его цвета и текстуры с чистым, гордым, таким красивым лицом… Уже сидя в машине, я не могла отделаться от этой картины — подобной силы эротика казалась мне невозможной. Конечно, я слышала о «французских поцелуях» и видела, как стоят, прильнув губами друг к другу, парочки на смотровой площадке над океаном, но эта сцена была иной — словно в этот момент у меня открылось рентгеновское зрение. Меня потрясло то, как девушка подалась вперед, как смело, без оглядки она целовалась, и, конечно же, я подумала, что самой мне никогда не хватит отваги на нечто подобное. Парень стоял неподвижно, закрыв глаза, широко открыв рот и обняв девушку обеими руками, воротник его клетчатой шерстяной куртки был поднят. Эта картина преследовала меня, превращая мою головную боль и усталость в неотступную тревогу. Сексуальное возбуждение почти всегда доводило меня до тошноты. Дома я могла бы залезть в горячую ванну и яростно тереть кожу мочалкой, но я была далеко от дома. Поэтому я открыла дверцу машины, наклонилась, зачерпнула горсть рассыпчатого снега и сунула его под пояс брюк, в свои трусики. Это было очень холодно и очень болезненно, но я оставила его там и поехала дальше. Окна я опустила. Не знаю, как я тогда не подхватила воспаление легких.
Как я часто поступала в те моменты, когда была взволнована, я направилась к дому Рэнди. По дороге я думала о его крепких руках, о его верхней губе — чувственной и мальчишески невинной одновременно, о его случайно пойманных улыбках, которые он пытался скрыть за сборником комиксов или каким-нибудь юмористическим журналом. Будет ли он скучать по мне, когда я сбегу? Возможно, будет. «А, Эйлин, — скажет он копам, которые будут расследовать мое исчезновение. — Она пропала прежде, чем я набрался смелости пригласить ее на свидание. Я опоздал и всегда буду сожалеть об этом». Меня успокаивали мысли обо мне и о нем, о том, что мы, возможно, снова встретимся через несколько лет, когда я стану настоящей женщиной, из тех, что нравятся ему — что бы это ни означало, — и тогда мы обнимем друг друга и заплачем от горечи нашей потерянной любви и нашей разлуки. «Я был так слеп», — скажет Рэнди, целуя мои пальцы, и слезы будут струиться вдоль его прекрасных скул. Я любила плачущих мужчин — эта слабость позже втянула меня в бесчисленные романы с нытиками и депрессивными типами. Я подозревала, что Рэнди редко плакал, но что это было зрелище редкой красоты. Действительно ли я поехала в тот вечер к его дому, сидя на водительском сиденье, мокром от тающего снега? Конечно, поехала. Не могу сказать, чего именно я ожидала, хотя я всегда надеялась, что он выйдет и признается в любви, спасет меня, сбежит вместе со мной, решит все мои проблемы. Сидя в машине перед его домом, я внезапно ощутила тошноту и, распахнув дверцу машины, начала блевать. Серое растаявшее мороженое кануло в сугроб и исчезло.
Едва доехав в тот вечер до дома, я взбежала по лестнице в комнату матери и содрала с себя холодные мокрые брюки и трусы. Отец, сидевший в туалете по другую сторону тускло освещенного коридора, распахнул дверь санузла и спросил:
— Ты где была?
Я натянула старые шерстяные колготки, пошарила в шкафу и нашла бутылку джина, которую припрятала там несколько дней назад. Потом пошла и отдала ее отцу. Он взял бутылку и свободной рукой скрутил пробку. Когда с его колен соскользнула газета, я мельком заметила темную полоску паховых волос над его бедрами. Это ужаснуло меня. А еще я увидела его револьвер, лежащий на краю раковины. Время от времени я размышляла об этом револьвере. В самые темные моменты я представляла, как тихонько извлекаю оружие из-под подушки спящего отца и нажимаю на спуск. Я бы приставила дуло к своему затылку, чтобы, когда я рухну на тело отца, моя кровь и мои мозги расплескались по всей его дряблой холодной груди. Но, честно говоря, даже в эти темные мгновения мысль о том, что кто-то в морге будет рассматривать мое нагое тело, останавливала меня — настолько я стыдилась своего тела. Меня также угнетало то, что моя смерть не произведет особого эффекта, что я могу разнести себе череп выстрелом из револьвера, а люди просто скажут: «Всё в порядке. Пойдемте съедим что-нибудь».
В ту ночь я лежала на своей раскладушке и ощупывала свой живот затянутыми в перчатку пальцами, пересчитывая ребра. На чердаке было холодно, раскладушка была хлипкой. Она едва выдерживала мой вес: сотня фунтов вместе с одеждой, если не меньше. Когда я укрывалась слишком большим количеством одеял, сочленения раскладушки разбалтывались, с каждым моим вздохом рама раскачивалась, словно лодка на прибрежных волнах, и я не могла уснуть. Я могла бы найти гаечный ключ, чтобы затянуть гайки и болты, или что там в ней было, но точно так же, как в случае со сломанной выхлопной системой машины, не могла заставить себя сделать хоть что-то, чтобы починить неисправную вещь. Я предпочитала погрязать в проблемах и мечтать о лучших временах. Чердак навевал мне мысли о том, что здесь во время своих визитов жил бы мой дядя, если б он у меня был. Добрый дядя, быть может военный, умеющий и любящий чинить старые вещи и делать новые… Он никогда не жаловался бы на холод и жажду, съедал бы самый худший ломоть говядины или курятины с жиром и хрящами, даже не задумавшись об этом. Я представляла, что мочки ушей у него длинные и мягкие, а плечи узкие, но все тело мускулистое, глаза большие. Быть может, фантазировала я, этот добрый дядюшка и есть мой настоящий отец. Иногда я обыскивала шкафы своей матери в поисках свидетельства супружеской измены. Найденные пятна от пищи, кофейные потеки на хлопчатобумажной блузке или помада, размазанная по пожелтевшему воротничку, — это совсем не то, что глас из могилы, но, полагаю, я надеялась найти что-то полезное. Намек, приветствие, доказательство того, что она любила меня, что угодно… Не знаю. Не знаю, почему я носила ее вещи даже годы спустя после ее смерти. Я позволяла отцу думать, будто это некое нежелание расставаться с памятью об умершей: старое платье — как знак верности, сохранение частицы духа моей матери и прочая ерунда. Но, по-моему, на самом деле я надевала ее одежду затем, чтобы замаскироваться, словно если я буду ходить в таком наряде, никто по-настоящему не увидит меня.