Моя борьба. Книга пятая. Надежды - Карл Уве Кнаусгорд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После перерыва мы разбирали прозу Хьетиля, и о его текстах, где фантастика граничила с гротеском, мы рассуждали совсем иначе. Здесь не было ни экспозиций, ни финалов, ни звучания, мы уделяли больше внимания сюжету и отдельным предложениям, и когда кто-то говорил, что тут и тут он перегибает палку, я отвечал, что в этом и суть, все и должно быть «за гранью». Обсуждение шло намного живее, говорить о таких вещах было проще, и мне полегчало: я больше не за бортом.
Назавтра предстояло читать и обсуждать мои тексты. Я боялся этого, но и предвкушал, шагая по Страндгатен, наверняка пишу я неплохо, иначе меня не приняли бы.
От посадочной станции возле выложенной блестящей брусчаткой площади поднимались в гору вагончики фуникулера Флёйбанен, красные и такие нарядные на фоне зелени. Funicular – гласили неоновые буквы, и было в этом движении что-то альпийское: ползущий ввысь фуникулер, а рядом, рукой подать, немецкие дома, старые, деревянные. Если забыть про море рядом, можно подумать, будто находишься в немецко-австрийских Альпах.
И этот, о, вечный сумрак! Никак не связанный с ночью или тенью, он присутствовал почти всегда, приглушенный, полный падающих дождевых капель. Из-за него объекты и события словно сгущались, потому что солнце расширяет пространство и все, что в нем находится: вот один из таких объектов, отец семейства, складывает покупки в багажник автомобиля возле Стёлеторгет, пока мать усаживает детей на заднее сиденье и сама садится вперед, перекидывает через плечо ремень и защелкивает крепление; одно дело – наблюдать за этим, когда светит солнце и небо светлое и просторное, тогда все движения происходят мгновенно и тотчас пропадают из вида, а другое дело – смотреть на ту же семью во время дождя, окутанную приглушенным сумраком, когда движения делаются тяжеловесными, люди словно превращаются в статуи, замкнутые внутри мгновения, которое в следующий момент, несмотря ни на что, покидают. Мусорные баки возле крыльца: одно дело, когда светит солнце, тогда они практически исчезают, как исчезает и остальное, и совсем другое – дождливым сумрачным днем, тогда они блестят серебром, некоторые – торжествующе, другие – печально и скорбно, но все присутствуют, здесь и сейчас.
Берген, да. Невероятная сила, заключенная в разномастных фасадах тесно составленных домов. Дух захватывает, когда видишь их, взобравшись на один из холмов.
Но мне доставляло радость и, пройдясь по городу, запереться у себя в квартирке, – она была словно глаз бури, где я чувствовал себя защищенным от чужих взглядов, – единственное место, где я обретал покой. Тем вечером у меня кончился табак, но последние несколько дней я предусмотрительно не выкидывал старые окурки. Включив кофеварку, я достал из ящика ножницы и обрезал обгоревшие концы. Затем надорвал бумагу и ссыпал старую, пересохшую табачную крошку обратно в упаковку, так что в конце концов она наполнилась почти наполовину. Пальцы у меня потемнели и провоняли куревом, я ополоснул их над раковиной, отрезал кусок сырой картофелины и сунул его в пачку с табаком – вскоре табак заберет влагу и станет лучше свежего.
* * *
Вечером я вышел к телефонной будке и позвонил Ингвиль. Трубку снова снял мужчина. Ингвиль, да, подождите минутку, сейчас посмотрю, дома ли она. Я ждал, дрожа. Шаги в трубке, потом кто-то поднес ее к уху.
– Алло? – сказала она. Голос звучал печальнее, чем мне запомнилось.
– Алло, – ответил я, – это Карл Уве.
– Привет! – сказала она.
– Привет. Как дела? Ты давно приехала?
– Нет, в понедельник.
– А я уже недели две здесь, – сказал я.
Повисло молчание.
– Мы вроде хотели встретиться, – снова заговорил я, – если ты не передумала, может, в субботу?
– Да, в субботу я совершенно свободна. – Она засмеялась.
– Например, в кафе «Опера» сходим? А потом в «Хюлен» или еще куда-нибудь?
– Как полагается настоящим студентам?
– Да.
– Давай. Но должна тебя предупредить: я побаиваюсь.
– Почему?
– Студенткой я еще не бывала – это во-первых. И тебя я ведь тоже не знаю.
– Я тоже побаиваюсь, – признался я.
– Это хорошо, – откликнулась она. – Значит, если мы оба будем мало говорить, это нестрашно.
– Нестрашно, – согласился я. – Наоборот, замечательно.
– Ну, это ты преувеличиваешь.
– Но так оно и есть!
Она снова рассмеялась:
– Это мое первое студенческое свидание. Кафе «Опера» в субботу. В… а кстати, во сколько туда полагается ходить настоящим студентам?
– Тут я знаю не больше твоего. Может, в семь?
– Похоже на то. Тогда решено.
Когда я, переходя улицу, возвращался к себе, у меня свело желудок. Будто меня того и гляди вырвет. При том что все прошло гладко. Но одно дело – переброситься парой фраз по телефону, а другое – когда сидишь с человеком лицом к лицу и не знаешь, что сказать, а изнутри тебя пожирает пламя.
* * *
В те времена меня особенно изводили две вещи. Во-первых, я слишком быстро кончал, зачастую когда вообще ничего еще не произошло, а во-вторых, я никогда не смеялся. То есть изредка, может, раз в полгода, это все же случалось, комичность какой-нибудь ситуации доводила меня до смеха, и я, не в силах остановиться, смеялся и смеялся, однако самому мне делалось от этого неуютно, потому что я терял контроль над собой и никак не мог обрести его снова, и мне не нравилось, что другие это видят. Собственно, смеяться я умел, эта способность у меня имелась, но в повседневной жизни, в общении, сидя за одним столом с другими людьми, я не смеялся никогда. Этот навык я утратил. Чтобы компенсировать его нехватку, я много улыбался, бывало, даже выдавливал некие похожие на смех звуки, поэтому вряд ли кто-нибудь это замечал или удивлялся. Но сам я знал: смеяться я не могу. Поэтому я, разумеется, стал обращать внимание на смех