Эдем - Илья Бояшов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очередной теплый поток, оставив на моем освеженном челе изумрудную нитку водорослей, разогнал наконец облака и клочья тумана.
Существо, как ни странно, оставалось рядом с садовником.
Новое ведро, новые водорослевые нити, жук-плавунец, замешкавшийся с эвакуацией и теперь торопливо преодолевающий мою лопату-бороду.
Я очнулся.
И – неизбежная фокусировка.
Существо…
Я его отчетливо вижу.
Я к нему приближаю взгляд.
О, Афродита! О, Фрея! О, Кама![63]
Господи!
ПРЕДО МНОЮ СТОЯЛА ЖЕНЩИНА.
Вы только вдумайтесь, государи!
Босоножки, мини-платьице, прическа-взрыв (вздыбившиеся грибом волосы, перепачканные всевозможными красками с тем залихватским бесстрашием, на которое способна лишь самка человека в погоне за бессмертной химерой моды), вопиющие клипсы, каждая размером с ее прелестную сине-медно-лиловую голову, ручонки, прозрачные, как аквариумные полосатые данио[64], и не менее тонкие, проволочные нижние конечности. Воплощение всевозможных диет, она едва не ломалась пополам от тяжести пластмассовых ожерелий и звенящих монист – еще одна жертва мирового заговора гомо-портняжек, захвативших парижские, лондонские и нью-йоркские подиумы.
– Ты слишком долго отсыпался, сынок, – заметил мой Урия Гип[65]с тем самым классическим участием в дребезжащем своем голосишке, от которого из последних сил хотелось проломить ему голову. – Что касается своего поведения: признаюсь – я был слишком строг и скуп. Вот – решил сделать тебе подарок. Плодитесь и размножайтесь.
– Цветы, – догадался я. – Рододендроны и баккуроты…
Рассыпался смехом и щелканьем услышавший нас попугай. Рассмеялся даже опоссум, трусящий мимо по каким-то своим ничтожным делам.
– Ты не знаешь женщин, сынок!
Увы, слова подлеца оказались истинной правдой.
Я действительно их не знал.
Кошелек, господа!
Кошелек.
Действительно, судари: подарок людоеда-дедка – это переминающееся сейчас с ноги на ногу, заливающееся слезами разноцветное существо, на девяносто шесть процентов состоящее из диетического кефира, – подсекся на самого что ни на есть естественного «червячка». Мой палач лукаво не мудрствовал – длинная нитка, возможно, выдернутая из рубахи и неизвестно откуда оказавшееся в его руках мое (мое, господа!) портмоне. Оно-то и явилось орудием лова!
Старый негодяй продемонстрировал знакомый всем нам трюк злобных, розовощеких и лопоухих карликов (я имею в виду учеников первых классов гимназий, которых их ослы-родители имеют привычку называть безвинными ангелами). Пока небытие в этот раз занималось мной чуть ли не целые сутки, он привязал нитку к портмоне, оставил наживку возле открытых ворот, присыпал песочком «бикфордов шнур», и поджидал терпеливо – и ведь дернул заветную нить, и поползла приманка, на которую по-щучьи жадно, с самым глубоким, до середины желудка, остервенелым заглотом, набросилась первая встречная дамочка (конечно же, доллары, фунты, евро! какие тут рододендроны!).
Дело паучьей техники: сразу же прихватил жертву за горло и поставил перед фактом, или поначалу был диалог, как некогда еще с одной любопытной безмозглой рыбой – суть не важно, но Ева попалась.
И ворота были опять закрыты.
И кустарник щетинился.
Прорыдавшись, она теперь вычищала носик платочком, вместившим в себя все запахи парфюмерных залов уже давно мной позабытого «Стокманна».
И, естественно, озиралась.
Ну, а дальше что, господа?
Искры, петарды, феерия, фейерверк в сразу свихнувшейся, окончательно потерявшей опору несчастной моей голове.
Хаос, броуновское движение, запустившийся мгновенно процесс…
«Благодетель» оставил нас наедине – сияющий начальник гладиаторской школы, бросивший побитому, но перспективному для дальнейшего шоу фракийцу столь значимую подачку. Прищелкивая пальцами, бормоча свою неизменную мантру о сверкающем рае, ростовщик Джафар[66]вновь отправился по делам – подправлять обезображенные поединком титанов грядки.
Ну, а я, закипевший рядом с невиданным чудом?
Запах женщины, одуряющий не хуже дубины, которой каннибалы оглушают свои жертвы, превращающий за какие-то доли секунды самого рафинированного интеллектуала в дурачка с текущей изо рта слюной! взрывающий все и вся, ее сладкий подмышечный пот! не перебиваемая едкой «шанелью», пряность шеи! волосы! грудь!
Все смешалось.
Я пал, господа.
И поднялся – волосатый, как йети, бесстыжий, словно сама природа, окончательно голый, ибо истлела одежда.
Вот в чем дело, мои благодетели – она сразу сообразила.
Упорхнули куда-то яркие тряпочки (платье, трусики, лифчик).
Улетели босоножки.
Что же дальше?
Везувий! Этна! Настоящий Эйяфьятлайокудль[67]! Огнедышащее жерло с брызжущей магмой, лавой и еще черт-те чем – я совсем, друзья, обезумел!
Нет, конечно, она порыдала после моего славного извержения о своем беспечном прошлом над белоснежной нимфеей, над калами и эйхорнией толстоножковой (оставленные там, за стенами мама, папа; бой-френд; стеклянный куб вездесущего «Стокманна», примерочные кабинки которого засасывают в себя не хуже баден-баденского казино; занавешенный девичьими фенечками розовый юркий автомобильчик, от кресел до гламурной приборной доски насквозь пропахший все той же неистребимой «шанелью»; офисная дыра где-нибудь на сто тридцать пятом этаже, в которой совершенно бездумной секретаршей резвилась эта лань из проволоки), она еще поскулила щенком, уткнувшись в живот примата (то есть в мой, в мой живот, благодетели!).
Повздыхала, помаялась…
Вновь прочистила носик платочком.
И – чтоб провалиться мне сквозь чернозем, сквозь все барсучьи и змеиные норы до самого обиталища нечисти, до самого ее сокровенного штаба в центре земного ядра – как ни в чем не бывало принялась обживаться.