Грех жаловаться - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остаточки забежали к вятичам, со страха в гнилой угол, за трясуны-болота, за тину невылазную, в качкие водотопные края, понабили полати на соснах, отгородились лапником от нижнего мира, затаились, как умерли, – ну ее!
Уж лучше голодом жить, нужду на кулак мотать, слезой слезу погонять, – ну ее к лешему, эту землю, ну ее!
Время было никакое.
Дни как щелчки.
Щёлк, щёлк – и нету.
Сидели на полатях, глядели на небо, балдели на припеке от смоляного угара: светом крыты да ветром огорожены.
Лес стоял без краев, но селились тесно.
По симпатиям.
Как избы по деревне ставили.
Гридя с Афоней. Облупа с Голодушей. Обрывок с Огрызком. Озяблый, Ослабыш с Двоежильным.
А Масень Афанасий на выселках.
Малёк, коротыш, только из икры вышел – поближе к тропе.
По ней не ходили, не ездили, не гнали в полон, заросло – не прогребешь, но он терпеливо лежал на полатях, свесив книзу кучерявую голову, в ожидании мимоходного, мимоезжего, всякого, но они запаздывали.
А на березе-то и листья пореже, и на просвет видно, и ушептывает к ночи, и ствол попригляднее – ладонью огладить, а значит и его можно углядеть снизу, проще простого.
Но вокруг никого не было. Может на свете никого не было. Всех загубили, на расплод землян не оставили.
Жили. Ловили силками птицу. Собирали ягоду. Орехи. Рябину. Сушили грибы. Черпали воду из болотца. Варили с утайкой на глиняных очагах. Перекидывали мостки и перебирались в гости.
Вот коров только не было. И лошадей не стало. Бани с околицей.
А так – ничего.
Терпеть можно...
2
Пришел Гридя Гиблый.
Налегке.
В рубахе с портами. В лапотках-отопочках.
С сосны на сосну. С сосны на сосну. С сосны на березу.
Потайным пролазным ходом.
Как ниоткуда взялся.
Сел на помосте, оглядел с сомнением просвет до земли, вытянул ослабшие ноги. Тих и задумчив, светел и покоен, как прощение попросил и рубаху надел чистую.
– Масень, – сказал. – У меня дни заходят. Скоро уже.
Масень Афанасий ему не ответил. Лежал на животе, подперев ладонями голову, неотрывно глядел вниз – как через блёстки жира – сквозь щебечущую, пламенем отливающую листву. Ногу у Масеня босые, короткопалые, на подошвах короста. Был он озабочен, Масень Афанасий, строг и деловит: добрела на глазах ягода, кровью, внабрызг, пятнала траву, лез из земли боровик, дёрн приподнимая с натугой, только что не кряхтел, пробегал поутру заяц, погрыз на виду капустки, может, еще пробежит, – за всем надо приглядеть, уяснить, затвердить: того стоило.
– Масень, – позвал Гридя и морщины согнал на вялой коже. – Стариком пахну. Другую зиму не пересидеть.
К зиме закрутило, забуранило, ветер-листодёр да метель-поползуха – себя не отгребешь. Сошли на низ, отрыли землянки, испухли, оцынжали и позябли, в тоске передрожали каленую стынь. Снег топили, кору варили, шишки грызли, прокоптились до костей в земляной сыри. Только ребят поубавилось, да стариков не стало, да брехливых старушек; Сермяга померз с Сиднем, Рванина с Раззевакой, Ивана Жижу волки задрали, Тюря Яков на суку задавился, Ослабыш Филя, блаженный, умом поперхнулся, – целые целы, мертвым покой. А потекли ручьи да замолодело солнце, завалили землянки, снова полезли на полати обсыхать на ветерке. Всяк на сосне, а Масень на березе.
– Ты чего пришел? – сурово сказал Масень – брови набухли. – Болтушки со мной болтать?
Шуршнуло испуганно на верхних полатях, осыпало мелкой трухой. Там, наверху, сидела жена Масеня, робкая и безответная баба-богатырь, не унывала здоровьем. Это она в бедовую минуту выхватила Масеня из горящей избы, на закукорках уволокла от полона, караулила потом ночами, дула до утра на волдыри, остужая боль. Выправился – загнал на полати, чтоб затаилась, себя не казала: порчу наведут, в полон уволокут, княжьи слуги попользуются, люди поганистые. Была она у него здоровая, крепкая, выгуль-баба, а боялась его до корчей: наскочит – затопчет. Масень Афанасий, хотя и мелок, характер имел тугой, несговорчивый, жене воли не давал, и так оно шло.
–– Масень, – опять позвал Гридя. – Как же оно так? Места у нас много, хоть волков гоняй, а прижиться негде.
Ветерок подул посильнее, листву опушил вокруг, как подтвердил сказанное. Просторы просветились по бокам, макушки хвойные до беспредельности, а жить, и правда, негде.
Дети у Гриди не вязались, – не с того ли?
Жизнь у Гриди не ладилась, – куда там.
Скот у Гриди не жил.
Куры дохли. Овцы падали. Просо не вызревало. Одёжка по живому лезла. Обувка горела. Три пожара перетерпел, два мора, засухи с недородом да грабежи с разбоем. Гридя Гиблый смолоду пахнул стариком. Жить Гриде не полагалось нисколечко, но он жил.
Вылезла из норы мышь, носом задергала неспокойно. Понизу, петляя, прострекотала на лету сорока. В переплетении корней блеснула змейка. Шевеление прошло тихое, как трава перешепнулась.
– Нету никого, – решил Масень. – Я бы углядел.
Говорил, как без топора колол.
Гридя ему поверил. Для Гриди главное, чтоб за него решили, сказали, припечатали. А он станет жить.
Была у Гриди жена, скороногая, хлёсткая на руку: при такой ничего можно не делать, только брюхо разглаживать. День целый шастала по кустам, по травам, лазила, подоткнув подол, на деревья, гнезда у птиц обирала, беличьи дупла разоряла, гриб собирала с ягодой – Гриде на прокорм. С этого, конечно, не ожиреешь, бока не полопаются, сало за ухо не зайдет, но в одиночку Гридя давно бы уж сгинул: коряв и нерасторопен.
– Масень... Ты чего живешь?
– А чего не жить? – сказал Масень и глазом нацелился под куст, где назревало интересное. – Нет человека хорошего, чтобы в компании помереть, вот и живу.
– Давай со мною.
– С тобой долго. А мне – чтобы зараз.
Тот не понял.
– Ладно, – решил. – Не померли и хорошо. Тепло. Некомарно. Афоней пованивает. Чего еще?
– А ничего, – сказал Афоня из укрытия. – Тут он я. Давно уж.
И показал себя.
3
Афоня Опухлый не мог без Гриди.
Афоня по Гриде скучал.
Глазаст. В рожу рус. Языком момотлив. Лысоватый и улыбчивый, в кучерявой бороде, что перепуталась с усами: чего говорил – понять трудно.
Гридя его понимал. Гридя его выслушивал. Афоня за Гридей – бычком на веревочке.
Душой к нему припадает.
– Лезь сюда.
– А можно?
– А нельзя, – сказал Масень.