Raw поrно - Татьяна Недзвецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот вечер, неся на своем теле брызги его крови, я обнаженной вышла на балкон. Ночь была теплая — первая декада сентября. Стояла на балконе, смотрела на металлические зубчики, венчавшие кирпичную трубу на крыше соседнего дома, и думала о том, что жизнь — невыносимо скучна. Перегнувшись через кованое ограждение, ощутила огромную тоску. Нерадостные мысли…
Я одна на балконе… Я одна в холодном мире… Скудный индустриальный пейзаж… Слезинка соскочила с ресниц и маленькой каплей для всех беззвучно и для всех невидимо упала на асфальт.
Семья была обычной. Необычной была я. Потому с момента моего появления семейство наше и стало казаться необычным.
Никаких выкрутасов особенных я не вытворяла. Просто всегда была сама по себе. Одинокой. Одиночество пропитывало меня особыми флюидами. Находясь со мной рядом, каждый это инстинктивно понимал. Вокруг меня словно существовал ореол пустоты. Нельзя сказать, что я ходила с угрюмым видом и ни с кем не дружила. Такого не было. Но звенящая пустота меня окружала — и дети и взрослые чувствовали это.
«С вашей девочкой что-то не так», — частенько говорили моей матери ее подруги. Мать смотрела на меня внимательно, но не видела ничего, кроме обычного ребенка. Прищурившись, смотрела на подруг, пытавшихся ей эту мысль внедрить, — и выгоняла вон.
Вся прелесть и одновременно каверза существования скрыта в том, что в нем выше себя не прыгнешь. Каким уродился таким и останешься: сколько о себе ни мни, сколько себя ни вуалируй — видны природные задатки: врожденное великодушие, врожденная тупость, врожденное тщеславие, мелкость, подлость и так далее. Конечно, возможно образованием и трудом пытаться, подобно некоему художнику, вылизывающему свое произведение, поработать над собой — старания эти похвальны. Но тьма тому примеров, как недозревшее и смазанное, но истинное, имеющее смысл, может производить глубинное впечатление, а доведенное до абсурдной чистоты казаться лакированной, бездушной поделкой.
К чему я так туманно рассуждаю? Пытаюсь ли склонить к тому, что добродетель бывает приторной, а словно знамя поднятый модными беллетристами лозунг: «Посмотрите, какой я подлый засранец!» — выкрик этот лживый? Не-ет! Я не это хочу сказать. И мне плевать на всяческие там социальные, коллективные и прочие поверхностные, но старающиеся казаться глубокомысленными пошлые идеи, которыми так щедро кормится посредственность. Я хотела сказать, что по-настоящему плохих — мало. И я — к вящему сожалению — не одна из них. Внутри себя я всегда была — чистоты кристальной! Исполненной иллюзий и романтических надежд. По природе своей была ранимой и не умела толкаться локтями. Но этому я прилежно училась.
Итак, я родилась в маленьком городке, около моря. Видите, как романтично. Но как-то мимоходом воспринимались горожанами летние невыносимо яркие и праздничные рассветы и торжественные до слез и тошноты красивые закаты. Все принималось как некая данность, и от явлений этих никто особенной радости не испытывал. А также никто никуда не стремился, каждый подыхал от тоски, но считал себя исключительным. Любому дай только волю! Но подвиги выполнены быть не могли, ибо был слишком велик гнет внешних обстоятельств, поэтому образ жизни был столь скучен.
Моя мать была душевно больной. Нет-нет, она не была кретинкой, у нее была больная, израненная душа. Отец был молод, красив и он, вероятно, любил мою мать в лучшем понимании этого слова — ни намека, ни упрека, ни капельки случайно оброненного презрения.
С раннего детства с родительской стороны я была одарена заботой, которой хватало ровно настолько, чтобы мой внешний вид был опрятен. Услуги эти были осуществлены не отцом и не матерью, потому как все помыслы мамы занимала ее собственная больная душа, отцу же было слишком скучно возиться с капризной девчонкой.
Ко мне была приставлена няня. В те времена это было не только неслыханной роскошью, но и для многих наших соседей явилось благодатным источником сплетен и пересудов. И признаюсь, основания на то — были. Няня моя была молодой и привлекательной и пользовалась заслуженным вниманием мужчин.
Однажды бессонной ночью (а не спалось мне в детстве часто — по неизвестной причине у меня случались приступы невыносимой ломоты суставов) я подслушала: няня тихонько плакала, а отец сурово выговаривал ей, что подобные желания — заурядная женская блажь. Он говорил ей о том, что она прекрасно осведомлена о положении сложившихся вещей, которые, вопреки нянькиным желаниям, он менять не намерен. После того ночного разговора няня пробыла у нас еще неделю. Те последние семь дней она была бледна и печальна — поникшая фиалка, — ничто не могло вызвать ее улыбки. Она старалась исполнять свои обязанности, готовила мне завтрак — овсяная каша пригорала, молоко убегало. Выводила меня на прогулку — взявшись за руки, мы шли по скверу, Я, в обычном своем одиноком и туманном состоянии, и такая же няня, что недавно была столь весела.
Я хорошо запомнила тот день, когда няня пропала. Смеющаяся, меня разбудила мать. Она, подхватив на руки мое тщедушное тельце, кружилась со мной в импровизированном вальсе. Музыкой же было свободное биение ее сердца. После, я помню, мы бежали через цветущий луг, скитались целый день, а домой вернулись глубоко за полночь. С тех пор никаких нянек у меня больше не было. Отец от нас отдалился, уехал в экспедицию, в Арктику, и, помимо ежемесячных денежных переводов, присылал письма — желтоватые страницы, исписанные мелким почерком. Там было все о могуществе льда, нежности самок тюленей к своим белькам, северном сиянии, и иногда рассказы эти сопровождали чернобелые фотографии — на фоне бескрайних снегов отец, смеющиеся лайки и однажды — снимок перепуганного и прехорошенького белого медвежонка.
Мать моя вскоре переехала жить к сестре, обладавшей расчудесным именем Лилия, и меня, соответственно, с собой прихватила. Лилия жила на окраине города в маленьком покосившемся домишке, который, конечно, не выдерживал никакого сравнения с нашей хорошо обустроенной квартирой — все удобства в этом доме были на улице. Но мать моя «не могла более находиться в тех стенах», так она говорила, там все ее угнетало, и от этого ее хрупкое здоровье еще больше истончалось.
Вокруг дома тетки росли голубые ирисы, распускавшиеся в июне. И если бы меня спросили, что особенно приятного я могу о том времени вспомнить, то ответила бы я патетически: «Замороченная летними» нарождающимися днями и запахом ирисов, — в этой неге я росла». И именно эти ирисы я укладывала ровнехонько в изножье белого савана — тонкие его кружева оттеняли бледное лицо моей матери. Причина смерти ее была для многих непонятна, но! я-то знала, что виной тому — одиночество ее глубинное. Одиночество, которое она мне столь щедро как черту характера по наследству передала.
Свою отчужденность она, в отличие от меня, не показывала. Притворялась нормальной, а от этого, как и следовало ожидать, казалась еще более сумасшедшей и сама от измены своей сути природной — страдала.
Отец на похороны прибыл. Он был едва румяней моей матери. Вид его был несчастен. Я чувствовала, что он себя винит. Но исправить уж более ничего не мог, а заняться моим воспитанием — на это у него то ли смелости, то ли дальнозоркости — не хватило. После похорон он ретировался, оставив меня на попечении тетки Лилии, обеспечив ей за это вполне немалую ежемесячную плату.