Тайны смерти русских писателей - Виктор Еремин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сама по себе повестушка эта ничего особенного не представляет, но надо помнить, что значат имя Иоганна Вольфганга Гете (1746–1832) и его роман «Страдания молодого Вертера» (первое издание в 1774 г.) для всей мировой цивилизации и для Европы в особенности! И если в начале XIX в. неизвестный издатель попытался представить повесть Сушкова как оправдание самоубийства автора великой любовью к некоей девице (никто этому не поверил), то уже во второй половине XIX в. историки литературы определили «Российского Вертера» как пример, а иногда даже как эталон русского сентиментализма, благо повесть была написана немногим ранее «Бедной Лизы» Карамзина. Имя Михаила Сушкова вошло в энциклопедические издания, упоминание о его творчестве при описании русской литературы XVIII столетия стало, по крайней мере, престижным.
А как иначе? Ведь оказалось, что Россия тоже имела собственного подражателя самому Гете! Да еще какого! Сушков не просто описал душевные страдания и самоубийство своего героя, из подобных авторов он единственный в истории, кто и в самом деле покончил с собой. То есть потенциальная жертва фактически расписал хронику своей грядущей смерти? Конечно, все не так и гораздо прозаичнее, с этим мы сегодня попытаемся разобраться… Но разве могут какие-либо доводы воспрепятствовать любителям умозрительного конструирования торжествовать столь явную близость российского дворянства к западноевропейской культуре?! Именно так. Напомню, в 1770–1780-х гг. в Западной Европе среди образованной молодежи был широчайше распространен вертеризм — особая мода на поведение «как Вертер». То бишь молодые люди намеренно постоянно находились в минорном настроении, то и дело показно плакали, часто уединялись, особенно вечерами, дабы любоваться луной и вздыхать по идеальной возлюбленной… В моде были возвышенные декламации и утонченная чувствительность. Но вершиной вертеризма стала мода на суицид среди юношей. Не зря именно в те времена было сказано: «Ни одна очаровательная женщина не вызвала столько самоубийств, как Вертер». Можно даже предположить, что явление это было объективным и закономерным для духовно больного, недавно зараженного вольтеровским безбожием европейского дворянства: накануне величайших потрясений — самой кровавой революции в истории и последовавших за ней общеевропейских Наполеоновских войн с их вопиющими изуверствами и жестокосердием — природа освобождалась от переизбытка глупцов и хлюпиков. И в России нашлось несколько таких «душевно тонких» страдальцев, пусть их оказалось совсем чуть-чуть, и десятка не наберется, но ведь были же — значит, все как в Европе! Праздник-то какой! А самым известным среди таких «особо духовно близких» к европейской аристократии юношей оказался волею судьбы Михаил Сушков.
Дальше больше. XIX век сначала в Европе, а затем и в России стал временем романтизации идеи самоубийства. Суицид оказался не только предметом всестороннего научного исследования, но и явлением если не восхваляемым, то скорбно оправдываемым. Достаточно вспомнить «Госпожу Бовари» или «Анну Каренину». Как отметила современная исследователь И. Паперно, это было время, когда «самоубийство становится одним из центральных символов эпохи»[3]. И вновь Сушков оказался на коне, о нем стали отзываться со всевозрастающим сочувствием.
Однако наша современность перещеголяла всех мудрецов прошлого. Когда после Второй мировой войны случилось бурное развитие социальной психологии, юный самоубийца XVIII в. оказался объектом пристального внимания со стороны любителей покопаться в человеческой психике. Ныне на примере Сушкова даже разрабатывается чуть ли не учение о русском самоубийстве, и посылом для этого послужила любопытнейшая теория Юрия Михайловича Лотмана (1922–1993) о программах бытового поведения[4]. Перенес эту теорию на нашего героя замечательный нидерландский исследователь, профессор филологии из Лейденского университета, специализирующийся на русской литературе XVIII в., Маартен Фраанье[5]. Отечественные исследователи и особенно популяризаторы, рассказывая о Сушкове, пользуются преимущественно его публикацией.
Из последних необходимо назвать две книги. Прежде всего, это упомянутое выше любопытнейшее исследование Ирины Паперно «Самоубийство как культурный институт» (с названием книги я категорически не могу согласиться, аргументы автора меня не переубедили)[6]. И книга, носящая скорее анекдотичный, чем исследовательский характер по причине ее поверхностности и сугубо компилятивного характера, но почему-то она принята массовым читателем за некое откровение. Видимо, по причине своей «раздутости» — как-никак два тома о самоубийстве (I), но более по причине надутого за последние десятилетия романтического ореола вокруг имени ее автора. Речь идет об очередном популистском опусе Григория Чхартишвили (в миру более известен под псевдонимом Борис Акунин) «Писатель и самоубийство»[7].
Но все эти психолого-культурологические изыскания с их интеллигентским пустословием не дают нам представления о том все возрастающем по своему значению для жизни современного человечества явлении, которое я бы определил словом сушковщина, поскольку именно смертный финал Михаила Сушкова наиболее ярко и глубоко отразил в себе его корневую основу. Явление сушковщины и составляет ту тайну полишинеля, которую нынче видят все, осознают ее опасность многие, но никто не берется сказать об этом вслух, дабы не прослыть ретроградом или того пуще — мракобесом. Вот с позиций «мракобеса» я и расскажу о трагической развязке жизни злосчастного графомана.
2
Отец его, Василий Михайлович Сушков (1746–1819), хотя и являлся сыном Михаила Васильевича Сушкова (1704–1790) — тайного советника, главного судьи Сибирского приказа и вице-президента Ревизион-коллегии, был сравнительно небогат и жил в Рязани. Однако в XVIII в. круг дворян был невелик, все друг друга знали и зачастую находились в родстве. Так и Василий Михайлович удачно женился на имевшей важнейшие придворные связи Марии Васильевне Храповицкой (1752–1803), родной сестре знаменитых в истории братьев Храповицких. Благодаря этим связям Сушков-отец сделал неплохую карьеру, во времена Павла I получил чин действительного статского советника (Гражданский чин 4-го класса) и три года — в 1799–1802 гг. — был симбирским губернатором — это оказался пик его карьеры. Состояния при этом Василий Михайлович не нажил, чем впоследствии весьма гордился его младший сын Николай Васильевич Сушков[8] (1796–1871) — скандально знаменитый столичный графоман, чье имя в XIX в. было нарицательным и означало непробиваемую бездарь.