Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Евгений Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На четвертые сутки Федьку привел домой дед, хромой старик Андрей. Сперва беглый Федька дневал в лесу, а ночевал в поле, в стогу, — околевал, голодал, но сам себе клялся, что домой более не воротится, и гладил ладошками побитый отцом бок; а спустя пару дней, когда коченеть и щелкать зубами стало невмоготу, пришел к деду, который жил отшельником в лесной сторожке. Сторожка на неблизкой от Раменского заимке досталась деду Андрею в невеселое наследство от приятеля-лесничего, расстрелянного еще в двадцатые годы малоразборчивым большевистским наганом якобы за укрывательство колчаковского офицера.
Федька просился к деду навсегда, заверял в своем послушании и всяческой подмоге по хозяйству, но дед Андрей авторитетно переломил его: «У всякой обиды, как у всякого чуйства, свой срок. Перемелется. Молодая-то кровь накипь очищает скоро. Да еще, знать, поделом отцово-то наказанье. С возрастом и прок в том усвоишь. Вертайся-ка, Федька, к родителю, бесова душа…»
С дедом Федька супротивничал недолго, против его наставлений не бунтился, но что-то в камень очерствелое по отношению к отцу в себя положил. После этого уже не клеилось меж ними, хотя не бывало и стычек с отцовским рукоприкладством. Ежели не сойдутся в чем-то — только занозисто, исподлобья поглядят друг на дружку и, промолчав, разойдутся с невыразимой досадой.
Елизавета Андреевна год от году утрачивала надежду, что возобладает в них разумная единокровная тяга к сближению, что поладят они бесповоротно, и надумала родить еще одного ребенка, «поскребыша», будучи по-женски не вполне здоровой и в летах для того несколько запоздалых.
Отец и сын и теперь поглядывали друг на друга коротко и чаще всего утайкой. Они и в эти минуты, встретившись в сенях, избегали прямого взгляда и полновесного разговора.
— Я к товарищу пойду, к Максиму, — неловко сказал Федор, чтобы хоть что-то сказать, не в молчании разминуться с отцом. — Там, в курятнике… Танька сказывала. Так я потом, завтра.
— Не горит, — согласился отец.
Свету в сенях скудновато: из оконца над выходной дверью, но Федор обостренно различал отца. Худое, с узкими скулами лицо, подпаленное новым загаром, обвислые серые усы и щетина на щеках; на лбу вдоль морщин заметен кольцевой намятый след от фуражки. Светлая рубаха на груди отемнело-сырая: видать, отец пил из ведра у колодца и облился невзначай. Сапоги с прилипшими опилками и стружечной трухой в дорожной пыли. Движения у отца замедленные, сугорбленная усталость в походке, изнуренный наклон головы. «Намудохался батя», — подумал Федор и застыдился своей гуляночной начищенности и духа одеколона. Поспешил уйти из сеней, кончить встречу.
Но все же, прежде чем выйти на крыльцо, обернулся — еще раз взглянул на отца: что-то изнутри колыхнуло Федора, какой-то таинственный скорбный позыв задержал. В тот самый момент и Егор Николаевич оборотился к сыну и, казалось, хотел что-то сказать, в чем-то предупредить или что-то от него услышать. Этот выжидательный, немного растерянный и податливый взгляд отца, его облитую на переду рубаху, сапоги в пыли и опилках и руку, нащупывающую на двери скобку, Федор втиснет в память навсегда.
Выйдя за калитку, Федор остановился посреди улицы. Поверх крыш домов посмотрел на синюю луковку церковного купола, на крест, сияющий в закатном огне солнца.
«С другим завлекается… — Ядовитое сообщение Таньки засело в мозгу, точно пчелиное жало. — Опять, значит, приехал. Видать, соскучился… В пальте, в галстуке форсит…»
Церковная колокольня зияла пустым поруганным оком. Несколько лет назад колокол сволокли на толстых канатах с законного места, увезли на переплавку для пользы новой, обезбоженной власти; покушались и на весь храм Господень, даже рассчитали, сколько уйдет взрывчатки, чтоб обратить его в руины, но отступились — оставив единственный приход на большую округу. Без долгой ремонтной подправки худилась, темнела ржавыми плешинами церковная крыша; облезла местами синяя обшивка купола; кое-где пообсыпалась белая, некогда нарядная штукатурка; откололись лепные столбики оконных наличников, обнажив бурую кирпичную кладку. Но все же храм, капитально поставленный богомольными предками, еще знатно стоял посреди села, как древний бастион неискоренимого Православия, возвышая над купольной сферой свое знамение — крест с ажурными завитками.
В центре же села, фасадом к церковным воротам, через небольшую площадь, утвердился свежерубленый двухэтажный домина под железной, суриком окрашенной кровлей — сельсовет и правление колхоза, местная полномочная цитадель. На коньке, на долгом толстом шесте закреплено большое кумачовое полотнище. Сейчас, в безветрии, флаг смотрелся вытянутым красным чулком, и казалось, величавый златозарный крест слегка насмехается над его тряпочной фактурой, хотя тот и олицетворяет немилосердную власть. Но когда поднимался ветер, особенно пред грозою, когда трепетало поле и пошатывался лес, когда оперенье деревьев шумело и задиралось матовой изнаночной стороной, словно на бабе платье, тогда полотно на длинном флагштоке привольно расправляло кумачовое пролетарское тело, хлестало направо-налево воздух, рвалось вперед, распарывало собой встречь летящее небо и будто бы затмевало пасмурный допотопный крест…
По дороге, между церковью и сельсоветом, идти бы сейчас Федору на вечерку, но он постоял в раздумье и отвернулся и от флага, и от креста. «Городской-то гость зачастил. Ох, зачастил!» — мстительно подумал Федор, обжигаясь внутри себя обо что-то каленое, горячее огня. И быстро зашагал по улице на сельскую окраину.
Нынешний май уже разукрасила сирень. Наравне с плодоносящими сестрами, рябиной да черемухой, сирень в Раменском в необходимом почетном присутствии. Почти у каждого дома — тонкостволое невысокое деревце, на котором закудрявились, распушились средь ярко-зеленой листвы молочно-фиолетовые гроздья. Изобилье сирени в Раменском! Но только в одном палисаднике росла сирень белая — редкая для здешних мест. Словно кипень, вздулась она искристой белизной, по зеленому тону ветвей пустила кудри из бесчисленных благоуханных соцветий. Эта сирень росла у дома Ольги.
«А я, стало быть, для нее неподходящий? Ухажер не гожий!» — словами Таньки распалял себя Федор. Но на сестру за ее необдумное злоязычие обиды нету. Да и при чем тут она! Обидой прижгла другая; и лилейный цвет сирени на улице бросался в глаза своей манливой, беспокойной красой.
Резко — будто за рукав сбоку потащили — Федор свернул на тропку, утекающую в овраг. По оврагу он скрытно пересек часть села и выбрался на околицу, на комковатую дорогу вблизи поля с поднявшейся озимой рожью. Хоронясь за придорожными кустами, стал возвращаться в сторону своей же улицы. Этот крюк он совершил, чтобы обогнуть дом с белой сиренью и не повстречать случаем мать, которая ушла к знахарке, бабке Авдотье, в этот же конец села.
Федор перемахнул через жерди невысокого тына и по малиннику, пригибая голову, пошел на задворок Дарьиного дома. Озирался. Никто вроде бы его маневр не заметил. Ну и хорошо — лишний раз языками не почешут. Покосившись на топор, бесхозно брошенный в траву, возле расшепленной, но так и не расколотой березовой чурки, Федор осторожно, через неуклюжие рассохшиеся двери, пробрался в хлев. «Тихо ты!» — шугнул он козлуху, которая заблеяла, почуяв человека, и прошел дальше—в захламленные, тесные сени. Прислонившись к дверям в лохмотьях ватинной обивки, он прислушался. Внутри — безголосо. Чужих, значит, нет. Рванул дверь — вошел в избу.