Фамильные ценности, или Возврату не подлежит - Олег Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как вот этот абажур, семейная реликвия. Бронзовый, чеканный, но такой кружевной, такой ажурный, словно плетеный или хотя бы кованый. Но ковкая бронза – это уже что-то из древней истории, сегодня бронзу не куют. Да и сто лет назад тоже… Сердолики в окошечках прихотливого, потемневшего от времени узора взблескивали веселыми разноцветными огоньками – должно быть, сто лет назад, когда лампа под абажуром была керосиновой, они переливались не так ярко. Простенькие ведь камушки, а какая красота! Как елочная гирлянда среди черных октябрьских ветвей. Серебро было бы ажурнее и светлее, но… Будь абажур серебряным, он, пожалуй, не казался бы столь красивым. Да и вряд ли серебряный абажур дожил бы до сегодня. Три революции, две войны, ну и прочие жизненные повороты. Да что там – абажур, уму непостижимо, как дом-то удалось отстоять.
Ничего, подмигнул огоньками абажур, вы справились. И ты – справилась. И дальше справишься, чего бояться?
Кэт, так же хитро подмигивая, называет ее Королевой Самоцветов. Хотя какая она королева? Вот разве что царевна…
Счастливая Царевна – так она, всегда любившая не только игру камней, но и игру слов, переводила свое имя. Царевна – потому что Васильевна. Василий – обрусевшее греческое «басилевс» – в переводе означает «царь». Ну а Васильевна получается Царевна, правильно? И если кто-то там думает, что царевна – это непременно что-то такое юное, пусть себе думает. Царевна – она и в семьдесят царевна. Тем более что… ну какая, ей-богу, разница, какие там цифры в паспорте нарисованы? Внутри-то, в душе, так и бурлят… ну не семнадцать, конечно, а… пожалуй, двадцать семь, двадцать восемь. Приблизительно. Когда уже не тычешься в жизнь полуслепым кутенком, а – понимаешь. Понимаешь все, что видишь. И – радуешься, радуешься этому всему. Каждому дню, каждому часу, каждому мгновению. Это и есть счастье.
Да, она счастливая.
Счастливая – потому что Аркадия. А что? Очень может быть. В конце концов, древнегреческая Аркадия на протяжении десятков веков служила символом некоего пасторального, идиллического покоя и безмятежного счастья. Вряд ли реальная пелопонесская провинция и впрямь была таким уж райским уголком, но символ-то существует! Если уж проживание в Аркадии считалось гарантией счастливой жизни, то и имя должно ведь что-то такое приносить, правда?
Ну да, очень может быть наоборот, и она все это себе придумала, ну и что? Ей нравилось так думать – и о своем имени, и о себе.
Счастливая Царевна.
Аркадия Васильевна.
Аркадия Вторая, если уж совсем точно.
Вторая – это же не обязательно хуже, чем первая. Кто, кроме историков, помнит русскую императрицу Екатерину Первую? Подумаешь, жена Петра Первого! Мелочь, в общем. А вот Екатерина Вторая – это да, это фигура. Просто за здорово живешь прозвание Великая никому не дают. А ведь – вторая.
Она привычно погладила браслет, как всегда, подивившись безукоризненному изяществу его линий и отметив: это он приносит счастье, не только имя.
Браслет и, быть может, еще дом.
Аркадия Васильевна нахмурилась, прислушиваясь: ходит, что ли, кто-то наверху? Татьяна? Впрочем, Татьяну, даже когда ее радикулит терзает, или когда Миша заезжает мать навестить, отсюда не услышишь. Перекрытия тут, говорил прораб ремонтников, ого-го какие, до второго пришествия простоят. Ну и звукоизоляция – тоже.
Показалось. Или, как говорят дети, оно само.
Аркадия Васильевна улыбнулась.
Может, и само. Дом был старый и иногда вздыхал. Не от плохого самочувствия, ни в коем случае, здоровью особнячка могли позавидовать многие новостройки, – скорее, просто от воспоминаний. Она тоже вздохнула – глубоко, длинно, сладко. Потянулась, сильно прогнув спину. Усмехнулась, покачала головой, вспоминая квохтанье врача, которого по-свойски – все-таки сын старинной подруги, практически на глазах вырос – называла Вадиком. Аркадию Васильевну ужасно веселили его ахи и охи:
– Голубушка моя, ведь возраст же! Нужно себя поберечь, не напрягаться, режим соблюдать, резких движений не допускать, гимнастику – только щадящую, а то далеко ли до беды.
Про щадящую гимнастику было особенно смешно. Кто бы говорил! Вадик в свои неполные сорок обладал уже изрядным брюшком и даже на второй этаж, к Татьяне, поднимался с придыханиями. Аркадия же в свои «за семьдесят» на третий, чердачный этаж, не сбив дыхания, взлетает, а на Вадиковы намеки – мол, недурно бы особнячок лифтом оборудовать, вы же, голубушка, вполне обеспечены, чтобы должный уровень комфорта себе создать – только головой качает да фыркает. Нет уж. Навидалась. Едва начнешь себя щадить, комфортом окружать и все такое – а попросту говоря, потакать собственной лени, – тут же в старуху дряблую и превратишься. А то и похуже. Вон как мать Вадика. Рыжая Ритка, которая во времена их общей молодости слыла одной из самых отвязных авантюристок, второй год лежит, разбитая инсультом, даже говорит с трудом. Все потому, что после пятидесяти рукой на себя махнула: подумаешь, дескать, двадцать лишних кило, ну тридцать, ну сорок, возраст же, что ж, и тортиком себя не побаловать? Вот и добаловалась. Аркадия Васильевна навещала бывшую подругу редко – очень уж тяжело чувствовать собственное бессилие, все кажется, что ты в чем-то виновата, может, была бы в увещеваниях понастойчивее, и трагедии такой не случилось бы. И сколько ни убеждай себя, что твоей вины тут нет – но помочь-то уже невозможно, тяжело ужасно.
Да хоть и без трагедий – ведь стыдоба, как на некоторых поглядишь. На большинство, если уж честно.
Старики. Настоящие старики.
Даже те, кто еще хорохорится…
Вон Коленька Горностаев, что давеча третий раз уже звонил, напоминал – мол, юбилей грядет, не забудь старого друга. Друга, как же! Даже смешно.
Ах, какой у них был роман! Весь московский бомонд, затаив дыхание, наблюдал за разворачивающимися вживую «мексиканскими страстями». Нынешние, кстати, мексиканские сериалы и прочие «мыльные оперы» в подметки их тогдашним безумствам не годятся. Толпы поклонниц после каждого спектакля забрасывали байронического красавца роскошными букетами, а он швырял цветы в директорскую ложу, откуда, по его протекции и настояниям, глядела на сцену она, Аркадия. Коленьке ужасно нравилось ее имя: моя Аркадия, твердил он, закатывая глаза и даже как бы слегка задыхаясь, точно на сцене очередное чувствительное объяснение разыгрывал, моя Аркадия, мое счастливое прибежище. Когда директорская ложа бывала занята каким-нибудь особо почетным гостем, Аркадию усаживали в первом ряду, и швыряние цветов к ногам прелестницы становилось еще более эффектным. Прелестница же принимала «вещественные знаки невещественных отношений» как должное, с поистине королевской невозмутимостью. Куда только, бывало, девалась та невозмутимость, когда они швыряли друг в друга посуду ресторана ВТО, а то и «Метрополя», скандаля так, что от яростных криков звенели хрустальные подвески дорогущих люстр, а бесстрастные, как английские лорды, официанты даже менялись в лице! Как страстно они мирились – уже не публично, а… да, как правило, вот прямо здесь, в этом особнячке, не всегда даже успевая добраться до спальни.