Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фельдмаршал Каменский вообще-то был крут. Он, например, только что приказал высечь арапником публично собственного сына, дослужившегося до полковника. Ужас! Да и Наполеона грозил привезти в клетке – «ровно Емельку Пугачева». Но к Давыдову, исстрадавшемуся, что в дальнем гарнизоне он уже пропустил половину войны, отнесся почему-то более чем хорошо. «Право, – сказал мальчишке-поручику, – я думал, ты хочешь застрелить меня». Денис начал было извиняться, но граф перебил: «Напротив, это приятно, это я люблю, это значит ревность… горячая; тут душа, тут сердце…» И хоть фельдмаршал помочь ему не смог («По лицу государя, – признался потом Денису, – я увидел невозможность выпросить тебя туда, где тебе быть хотелось»), упрямый поручик всё равно окажется на фронте. Причем станет адъютантом самого Багратиона. Как? – спросите. Да времена были такие. И то, что порой не под силу было фельдмаршалам, легко достигалось хорошенькими женщинами. Давыдову поможет попасть на фронт «княгиня-полячка», черноокая Аспазия, как звали ее в свете, всесильная фаворитка Александра I, а в миру – премиленькая двадцативосьмилетняя Маша Нарышкина, сестра друга Дениса, тоже гусара и к тому же князя – Бориса Четвертинского.
Она жила в доме, который и ныне стоит на Фонтанке (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 21). Дом – это, конечно, слабо сказано. Дворец (где с утра до вечера толпились вельможи, послы, генералы), принадлежавший мужу Аспазии, обер-егермейстеру Нарышкину. «Храмом красоты» назовет его будущий тайный советник Филипп Вигель. Тот Вигель, который оставит нам «Записки» и который, кажется, не столько за архитектуру назвал этот дом «храмом», сколько из-за преклонения перед прелестью Маши Нарышкиной. В «Записках» выведет: «Разиня рот, стоял я… и преглупым образом дивился ее красоте, до того совершенной, что она казалась неестественною, невозможною… В Петербурге, тогда изобиловавшем красавицами, она была гораздо лучше всех…» Так вот, эта Маша, которая через год родит царю дочь, сама, и не раз, разливала чай юному Денису; тот запросто заваливался в ее дворец с другом-гусаром. А узнав о ночном переполохе, о визите его к фельдмаршалу, шепнула ему, как бы укоряя: «Вы бы меня, меня избрали вашим адвокатом». И через несколько дней, когда он, уже при декабрьских свечах, обедал здесь, вдруг громко сказала брату, что тот едет на фронт. Четвертинский, кивнув на Давыдова, спросил сестру: «А он?» «Нет, – сникла Маша, – опять отказ…» Но, заметив, как побледнел Денис, крикнула: «Я хотела пошутить… Вы едете!»
Вот это был подарок к новому, 1807 году! Правда, узнав, что служить будет адъютантом Багратиона – предел мечтаний! – Денис, напротив, сник. Он ведь недавно в сатире «Сон» высмеял длинный багратионовский нос. Более того, знал – стихи эти известны генералу. Позже, на фронте, тот при Давыдове расскажет о них Ермолову, и наш пиит, оправдываясь, улыбнется: «При всех свидетельствую, что затронул столь известную часть вашего лица единственно из зависти, поскольку сам оной части почти не имею». И укажет на свой нос – пуговкой. Все посмеются. А через несколько дней, когда Денис прискачет к Багратиону со спешным донесением и, запыхавшись, крикнет: «Главнокомандующий приказал доложить, что неприятель у нас на носу, и просит вас немедленно отступить!» – Багратион невозмутимо заметит: «На чьем носу неприятель? Ежели на вашем, так близко; а коли на моем, так мы успеем отобедать еще…» Эта шутка станет известна всей армии, а потом и вовсе превратится в анекдот; ее даже Пушкин внесет в свои «Застольные беседы»…
Впрочем, это будет еще. А тогда из дворца Нарышкиных Денис кинется к дому Гагарина, где жил Багратион (С.-Петербург, Дворцовая наб., 10). «Когда я приехал, – пишет, – кибитка была уже подвезена к его крыльцу…» Вот с этого дня он и будет пять лет при Багратионе, «близ стремя блистательного полководца». А с первого боя будет при нем в роскошной бурке, подаренной князем «с плеча». Вообще-то – с дурацкой драки, едва не ставшей для него последней. Его спасла трофейная лошадь, которую денщик его звал «хранцуженка», и – оловянная пуговица, плохо пришитая пуговица на шинели.
Из воспоминаний Дениса Давыдова: «Я выпросился… в первую цепь, будто бы для наблюдения за движением неприятеля, но, собственно, для того, чтобы погарцевать на коне, пострелять из пистолетов, помахать саблею и – если представится случай – порубиться». Схватки не намечалось, лишь в отдалении приплясывал на коне какой-то француз. «Мне… захотелось… его… взять в плен. Я стал уговаривать казаков; но они только что не смеялись… Я как бешеный толкнул лошадь вперед, подскакал к офицеру довольно близко и выстрелил…» Француз выстрелом ответил, его товарищи стали палить из карабинов. «То были первые пули, которые просвистали мимо моих ушей… Твердо уверенный в удальстве моего коня и притом увлеченный вдруг злобой – бог знает за что! – на человека мне неизвестного… я подвинулся к нему ближе, замахал саблею и принялся ругать его на французском… Приглашал его… сразиться. Он… предлагал то же; но оба мы оставались на местах… В это… время подскакал ко мне казачий урядник и сказал: “Что вы ругаетесь!.. Грех! Сражение – святое дело”».
Урядника этого он увидит вечером еще раз и таки уговорит его ударить по врагу. В воспаленной голове его даже родится мысль: а вдруг это маленькое наступление поддержит сначала полк, потом арьергард Багратиона, а потом – вернется для поддержки Дениса и вся русская армия? Словом, с гиканьем бросится отряд в сечу с французами, и, как напишет Денис, жаждавший «поэзии кровавого ремесла», сабля его впервые «поест живого мяса». А позже, возвращаясь в одиночку к Багратиону, вдруг столкнется в лощине с шестью всадниками противника, конноегерями, которые не только погонятся за ним, но почти сразу ранят его лошадь. «Гибель казалась неизбежною. На мне накинута была шинель, застегнутая у горла одною пуговицею, и сабля голая в руках… Один… догнал меня, но на такое расстояние, чтоб ухватиться за край… шинели, раздувавшейся от скока. Он… чуть не стащил меня с лошади. К счастию, шинель расстегнулась и осталась в его руках…»
На самом деле всё опять было и так, и – не так! Он ведь был выдумщик, фанфарон. Он и биографию свою написал в третьем лице и сначала уверял, что автор ее некий Ольшевский, а потом – что чуть ли не знаменитый Ермолов. Да, сам творил легенду о себе и – сам верил в нее. Так вот, тем вечером, когда он, мечтавший повести в бой армию, удирал от конноегерей, из леса вдруг вылетело двадцать казаков, которые бросились на французов. Не было бы их, Денис бы не спасся. И весь в крови и грязи не предстал бы перед Багратионом, не услышал бы его вечного «маладец!» и не получил бы с плеча князя взамен пропавшей шинели (и шинель, и пуговица – не выдумки!) роскошной бурки. Именно в ней будет участвовать в самом большом сражении со времен «изобретения пороха» – в битве за Прейсиш-Эйлау, города, у стен которого русские и французы только за день потеряют свыше 37 тысяч.
Вот это был бой! «Не приказываю, братцы, прошу, – скажет солдатам Багратион. – Окромя нас, некому. Надо соблюсти честь России. Не приказываю… Прошу!» От этих слов у Дениса подкатится к горлу комок. Там, под Прейсиш-Эйлау, когда Багратион, спешившись, поведет свои войска в пешем строю «в штыки», у Давыдова и появится его знаменитая седая челка. Наконец, там он подружится с казаком Матвеем Платовым, атаманом войска Донского и генералом от кавалерии, и там же впервые увидит улана Александрова – Надежду Дурову, легендарную кавалерист-девицу…