Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Австрийцы поднялись из окопов, чтобы силой своих штыков помериться с нашими. Самое дикое, самое архаичное, что есть в этой войне, – это рукопашный бой: грудь на грудь, друг против друга с винтовкой наперевес, на стволе которой – наконечник копья; тут не отпарируешь удар, не увернешься; острие штыка со всего размаха всаживают во вражеский живот, вынимают, чтобы с ходу вставить в другой такой же; жизнь тут – это одно-единственное движение, которое для другого означает – смерть. Павшие в штыковой атаке не похожи на те картонные силуэты людей, которые, покачавшись, падают наземь: это нетранспортируемые раненые, которым уготована долгая агония и мучительная смерть; они поддерживают руками вываливающиеся наружу кишки; это вспоротые животы, тела, истекающие кровью. Их крики перекрывают грохот боя.
Раненый, которого мне удалось подобрать и оттащить под укрытие скалы, – молоденький боец из нашей роты; он уже не кричит, только слезы текут непроизвольно. То ли боль притупилась, то ли, достигнув своего пика, работает как анестезия. Еще секунду назад он кричал, а сейчас по щекам только катятся слезы; он тихо стонет, жалеет себя: «Прощайте навеки, женщины!» Он, видимо, еще не понял, что уже не жилец.
В эту минуту на всех фронтах от Франции до России гибнут тысячи людей, а тыщи других ждут своей очереди в окопах. Внезапная мысль, и картина вселенской бойни проносится в голове умирающего паренька. «Бедные пацаны», – шепчет он еле слышно и в эту минуту сожалеет не только о себе.
Левой рукой прижимаю тампон, а правой приподнимаю лежащего, придерживая его за плечи. Он сам попросил, хочет посмотреть. На что? На погибших ребят, на стонущих раненых, на взрытую шрапнелью землю. А может, он видит что-то совсем другое: тот далекий мир, в котором он еще ребенок… Похоже на то, ибо слышу, как он шепотом зовет маму: раз, потом еще, потом голова его падает, и он умирает у меня на руках. Отпускаю тампон, из раны черным потоком вырывается кровь; вместо мужского органа зияет дыра с рваными краями: прощайте навеки, женщины.
Он остался бы калекой, этот альпийский стрелок, списанным по мужской части, но хотел жить при любых условиях, несмотря на увечье. Он не хотел одного – смерти. Когда до него дошло, что все кончено, – стал материться и склонять на все лады имя Господне. Потом приутих, а перед концом стал опять как перепуганный насмерть ребенок.
Его святотатства преследовали меня все время, пока я сидел и ждал наступления темноты, и потом всю дорогу, пока тащил его труп к нашим окопам. Одно в особенности задевало меня, он повторял его через слово: Бог – дезертир.
*
Бродя по лесу, я забываю про ад, из которого мы вышли на время и куда должны будем вернуться ровно через две недели. Батальон, потерявший в этом бою половину личного состава, спустился с плоскогорья Азиаго[3], проведя на линии фронта четыре месяца без перерыва. Теперь наша очередь на передышку. Все свое отпускное время мы проведем здесь, в маленькой деревушке Сольвене, раскинувшейся на пологом склоне.
Едва у меня появляется минута свободного времени, я ухожу в лес и, минуя протоптанные дорожки, брожу наугад в лесной чащобе; валежник ранит мне ноги, но я не обращаю внимания, для меня важнее всего побыть одному. Знаю, многие ищут уединения и одиночества, чтобы сосредоточиться и подумать; мне же, наоборот, одиночество необходимо, чтобы не думать, чтобы забыться и усмирить изнуряющие меня мысли. Тупая бессмысленность этой войны пробуждает во мне демонов сомнения.
Лесной мир пока еще ничем не затронут и потому понятен. Тут борьба за выживание имеет по крайней мере смысл: могучее дерево подавляет хилого соседа; птица, так сладко поющая в зарослях, каждый божий день пожирает бездну живности – насекомых, козявок, всю эту звенящую в воздухе пыль жизни. Я улавливаю лишь слабые отголоски этой непрекращающейся войны – сладкие трели, звонкий щебет, ладный хор гудящих цикад. О борьбе растений напоминают разновеликие кроны деревьев: есть среди них те, что повыше, есть те, что пониже; видно, как настырно пробивает себе путь бузина, а ползучий плющ оплетает все без разбору растения, сливающиеся в зеленое пятно безо всяких оттенков. Неугомонную суету лесной мелюзги, борющейся за выживание, мы называем тишиной; покоем называем смертельную тоску деревьев, тянущихся изо всех сил к солнцу. Может, именно такой представляется Творцу и наша война: похождения беспричинно сцепившихся между собой людей, быть может, как-то разнообразят творение, делают его, что ли, занимательней. Мой друг, лейтенант Тони Кампьотти, утверждает, что эта война началась потому, что Господа Бога заела тоска и смертная скука (вот уж что действительно святотатство!).
На душе становится легче, когда я брожу по лесу. Досаждает мне только одна здешняя барышня.
Выходя из деревни, я обычно иду по едва заметной и всегда безлюдной тропинке вдоль металлической сетки, которой со стороны заднего двора огорожена вилла «Маргарита». Главная же деревенская дорога проходит вдоль фасада этого заведения, и на нее же выходят главные ворота. Вилла «Маргарита» – лечебное заведение, женский санаторий для богатых легочных больных. Здание довольно внушительных размеров, окрашено в желтый цвет и утопает в зелени; по верхним этажам рядами тянутся лоджии, всегда залитые солнцем.
С тех пор как я здесь, девушка ежедневно выходит в парк и ждет моего появления. Мне не всегда удается вырваться в лес в одно и то же время: иногда после полудня, когда солнце здорово припекает, иной раз ближе к закату; она же всегда как на часах, стоит, терпеливо дожидается, и нет никакой возможности избавиться от этой особы.
С задней стороны виллы их парк обширный и тенистый из-за густо растущих деревьев; пустынный, в нем никогда никого не бывает. Одна она приходит сюда. В первый день она читала, присев на краешек валуна в аллее убегающих вдаль кипарисов, метрах в полустах от решетки. Я увидел ее внезапно, подняв глаза, и от неожиданности вздрогнул и остановился: она была во всем белом, и мне почудилось, будто передо мною призрак. Она тоже заметила меня. Легко ступая по траве, подошла к ограде. Углубляясь все дальше в чащу, я затылком чувствовал на себе ее взгляд, где-то между лопатками и шейными