Мир чудес - Робертсон Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была первая серьезная размолвка с того времени, как мы начали работать над фильмом. Имею ли я право говорить «мы»? Поскольку я жил в доме и очень интересовался всем, что было связано с этой картиной, мне позволили присутствовать на съемках и даже дали работу. Будучи историком, я отслеживал детали и не позволял киношникам слишком уж удаляться от Луи Филиппа и его Парижа или, по крайней мере, не дальше, чем то допускали художественная вольность и необходимость. Я предчувствовал грозу. Ведь не зря же я прожил семьдесят два года, а к тому же очень хорошо знал Магнуса Айзенгрима. Мне казалось, что понемногу я начал узнавать и великого постановщика Юргена Линда.
На Би-би-си решили сделать часовой фильм о великом французском иллюзионисте Жане-Эжене Робере-Гудене, умершем в 1871 году. Предполагалось, что фильм будет не разового пользования: Линд был уверен, что телевидение не ограничится единственным показом к столетию со дня смерти мастера, а будет из года в год, раз за разом демонстрировать фильм по всему миру. Назывался он по-французски «Un Hommage à Robert-Houdin»[5](что не требовало перевода)[6]и был прост по форме. Первые двенадцать минут отводились на историю становления героя, рассказанную им в книге «Confidences d’un prestidigitateur»,[7]— и в этой части фильма были заняты актеры; остальное время предполагалось посвятить точному воспроизведению одного из «Soirées Fantastiques»,[8]данного Робером-Гуденом в собственном театре в Пале-Рояль. На роль великого фокусника создатели фильма и Би-би-си за солидное вознаграждение пригласили величайшего из фокусников современности, моего старого друга Магнуса Айзенгрима.
Если бы фильм делали в студии, то я бы, вероятно, остался не у дел, но для съемок представления Робера-Гудена потребовалось огромное количество всевозможных приспособлений, включая несколько великолепных автоматов, изготовленных Айзенгримом специально для этого случая, а потому решено было вторую часть фильма снимать в Швейцарии, в Зоргенфрее, где в огромном помещении бывшего манежа хранилось сценическое оборудование Айзенгрима. Для декораторов и художников не составило труда воспроизвести крохотный театр Робера-Гудена (рассчитанный максимум на двести мест) в доступном пространстве.
Вероятно, это была не лучшая идея, потому что при ее воплощении в одну кучу сваливались профессиональные и бытовые вопросы, а всевозможные трения казались неизбежными. Айзенгрим жил в Зоргенфрее в качестве постоянного гостя и — в известном смысле — любовника владелицы и хозяйки Лизелотты Негели. Я тоже после инфаркта удалился в Зоргенфрей, где и жил очень счастливо в качестве постоянного гостя и — в известном смысле — любовника той же самой Лизелотты, известной нам обоим как Лизл. Характеризуя наши отношения словом «любовник», я не хочу сказать, что мы изображали этакий нелепый «менаж-а-труа»:[9]сплошные постельные сцены, перемежающиеся комическими эпизодами взаимных упреков. Мы и в самом деле, случалось, делили одну кровать на троих (обычно за завтраком, когда всем нам было хорошо и уютно прижаться друг к другу и таскать кусочки с блюда соседа), но для меня любовь физическая осталась в прошлом, а для Айзенгрима, как я подозреваю, становилась редким приключением. Мы любили Лизл не меньше — а на самом деле даже больше, просто иначе, нежели в те дни, когда наша кровь была еще горяча, и так вот, в атмосфере любви, в спорах, шутках и разговорах мы беспечно проводили время, словно в Золотом веке.
Но даже в Золотом веке, вполне вероятно, иногда не возражали против перемен, и мы обрадовались, когда Магнус получил это предложение от Би-би-си. Мы с Лизл, более сведущие, чем Айзенгрим, в делах мира или хотя бы мира искусств, были в восторге оттого, что снимать фильм будет великий Юрген Линд, шведский режиссер, чье творчество нас так восхищало. Мы стремились к знакомству с ним, поскольку, хотя и не были наивны, еще не полностью утратили веру в то, что приятно познакомиться с художником, чьи работы доставляют вам удовольствие. Поэтому Лизл и предложила (хотя вся киношная команда и жила в гостинице неподалеку): пусть Линд и один-два его ближайших помощника обедают с нами, когда им будет угодно, — якобы для того, чтобы и за обедом продолжать обсуждение фильма, а на самом деле — чтобы мы могли поближе узнать Линда.
Это было ошибкой. Как будто нас ничему не научило общение с Магнусом Айзенгримом, который в полной, если не сказать в превосходной мере был наделен самомнением профессионального лицедея. Который не терпел ни малейшего намека на неуважение; который полагал само собой разумеющимся, что все должны уступать ему дорогу, а за столом — обслуживать первым; который устраивал жуткие сцены и скандалы, если с ним обходились не как с особой королевских кровей. Линд и дня с нами не провел, а мы уже поняли, что он представляет собой еще один подобный экземпляр и что под одной крышей им не ужиться.
Внешне Линд ничуть не походил на Магнуса. Он был скромен, сдержан, одевался, как простой рабочий, а говорил тихим голосом. В дверях он всегда пропускал вас вперед, его ничуть не волновали церемониальные знаки почтения в доме богатой женщины, и по каждому вопросу он советовался со своими помощниками. Но было очевидно, что, приняв решение, он будет во что бы то ни стало проводить его в жизнь и возражений не потерпит.
Более того, он казался мне ужасно умным. Его удлиненное, печальное, неулыбчивое лицо с отвисшей нижней губой, приоткрывавшей длинные желтые зубы, трагическая линия век, которые начинались высоко над переносицей и грустно загибались книзу, и мягкая страдальческая тональность его голоса — все наводило на мысль о человеке, который повидал слишком много, чтобы радоваться этой жизни. Из-за своего огромного роста — шесть футов и восемь дюймов[10]— он казался гигантом, затесавшимся в компанию более мелких существ, о которых знал какую-то горькую тайну, неизвестную им самим; говорил он медленно на изысканном английском с тем легким акцентом, что свойствен шведским аристократам и наводит на мысль, что говорящий осторожно сосет лимон. Он был энциклопедически образован — его младшие помощники неизменно обращались к нему «доктор Линд», — а кроме того, обладал качеством, которое роднило его с профессиональными лицедеями: производил впечатление человека, который, не предпринимая вроде бы никаких дополнительных усилий, знает практически все необходимое для предстоящей ему работы. О политике и экономике эпохи Луи Филиппа он знал меньше моего — я же все-таки профессиональный историк; но он, казалось, превосходно изучил музыку того времени, поведение людей, то, как следует носить одежду полуторавековой давности, тогдашнее качество жизни и дух, что говорило о восприимчивости, значительно превышавшей мою. Историк, столкнувшись с неисториком, питающим столь просвещенный творческий интерес к прошлому, невольно испытывает трепет. «Откуда он это знает, черт побери, — спрашивает себя историк, — и почему мне это никогда не попадалось на глаза?» Проходит некоторое время, и обнаруживается, что эти знания, как бы полезны и впечатляющи они ни были, довольно ограничены, а когда их перестает осенять блеск творческого воображения, выясняется, что на самом деле они не так уж и глубоки. Но Линд продолжал работать с эпохой Луи Филиппа, а точнее — с той ее крохотной частицей, которая имела отношение к Роберу-Гудену, иллюзионисту, а я пока находился под обаянием этого режиссера.