Страх - Роман Канушкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это не время – это с т р а х.
Где-то в вечной знойной Африке, на берегах, покрытых сочной оранжевой травой тягучей реки Лимпопо, путями, закрученными, как локоны твоих волос, бродило детство. Детство – это ветер, играющий, словно спичками, тяжелыми кронами кокосовых пальм. Ветер – хозяин этих джунглей. Питон замершим мгновением висит над рекой и человечьими глазами провожает проплывающие мимо бревна крокодилов. А невесомый слон с огромными ресницами, нежный, как не отпускающий утренний сон, трубит о приближении человека. И вот на берег выходят дикари, отважные и не знающие жалости. Отравленные дротики взметаются в их руках и сейчас поразят большого слона – и ты видишь, какие у него грустные глаза, – и питона, созерцающего вечность. И тогда подует ветер, единственный хозяин этих мест, и разбросает дротики в разные стороны, и им уже не достичь цели.
И когда ты уходил, ты все оставил таким.
И потом пришел страх.
Страх растекался, как лава с вулкана, и слой за слоем покрывал город. Его щупальца метастазами проникали в дома, спальни и даже в сомкнутые веки глаз. Когда это произошло, никто не понял. Просто однажды утром, выйдя за порог, ты вместо привычного ветра ощутил липкий кисель страха.
И тогда случилась эта история.
Часы пробили два ночи, значит, и сегодня они тоже, скорее всего, не придут.
Она закрыла альбом с фотографиями, поправила на спине большой цветастый платок и поднялась с резного черного дерева кресла. Альбом можно оставить на видном месте, он им не нужен – там ее воспоминания. Театр! Любовь ее и жизнь ее!
Совсем девчонкой она впервые увидела в Малом игру Ермоловой. И, конечно, – это была Лауренсия, страстная испанка, зовущая на расправу с тираном. И, конечно, была овация, устроенная студентами. А потом отец отвозил ее в экипаже домой, но ее маленькое сердечко уже сделало выбор – театр и только театр!
Театр… Как причудливо может все обернуться.
Она достала из коробки длинную папиросу и закурила – с той весенней ночи бессонница стала постоянным спутником, и она к ней привыкла. Она привыкла вот так коротать время – полночи прислушиваться к звукам за окном, ждать шагов на лестнице, а потом – когда постучат в дверь, а вторую половину ночи, уже до утра, отдаваться воспоминаниям.
Она снова погрузилась в воспоминания. Бог мой, какими блистательными были ее поклонники, кто только ни делал ей предложений. Совсем еще молодой актрисе рукоплескала восхищенная публика Москвы и Петербурга, и совсем рядом творили люди, ставшие уже давно легендой. Но и им, и пылким юным кавалергардам она предпочла молодого романтика, мечтающего переделать мир. И они видели крушение империи и всего, что с ней связано, и видели рождение нового мира, выходящего из усобицы, из крови, но стремящегося к светлым вершинам человеческого братства.
И вот прошло время, и ее пылкий романтик занял ответственный пост в Кремле, а она стала известной и любимой народом актрисой. Она была с теми, кто создавал новый театр и строил новую жизнь.
Но как причудливо может все обернуться.
Она чувствовала, что их мечту предали, что происходит что-то не то, что их революцию душит корявая, рябая рука подлости и что место революционной радости занимает всеобщий страх. Но когда в апреле Ваню арестовывали, она все еще верила, что это ошибка.
Он так и сказал той ночью:
– Не волнуйся, Мария, это ошибка. Все выяснится, и завтра я буду уже дома.
Но он не вернулся ни завтра, ни через неделю. Он вообще не вернулся.
Как же причудливо все может обернуться.
И она хлопотала, она использовала связи, друзей, но одни друзья мужа предали их, написав покаянные письма, а другие уже ничего не могли сделать.
И она поняла, что между ней и остальным миром разверзлась пропасть. Это было и в театре, и повсюду – она стала женой врага народа.
Постепенно от нее уходили друзья, а потом посыпались угрозы, письма с обещанием расправы. Единственное, что она успела сделать, это отвезти дочь к его родителям в Тушино.
* * *
…Автомобиль остановился за два квартала от дома. Из него вышел некто в кожанке и галифе, заправленных в новые хромовые сапоги. Поверх кожанки он имел портупею с большой деревянной кобурой. Он осмотрелся по сторонам – было еще темно, но вот-вот начнет светать, надо было спешить.
– «И раньше было нельзя», – подумал он.
Они уже привыкли к такому графику, и до двух дворник обычно не спал.
– Гныщенко! – позвал он твердым голосом, привыкшим командовать, – скидывай-ка китель, пиджак надевай, будешь за понятого. Ну, все, ребята, пошли.
Из машины вышли еще четверо, одетые в гражданское. Они быстро свернули с улицы и углубились в темные переулки. Когда дошли до дома, остановились перед входом в арку.
– Гныщенко, поди, глянь…
Тот, кого назвали Гныщенко, вернулся через пару минут:
– Спит дворник, глазищи залил и храпит, что конь.
– Пошли…
* * *
Когда в дверь позвонили, она сразу поняла, что это значит.
– «Ну вот и все», – подумала она грустно.
Она вышла в коридор и достала из кладовой коробку. В коробке лежало кое-что из теплых дорогих вещей, туда же она положила свой пуховый платок с вышитыми на нем крупными цветами. Затем поставила коробку на пол и спросила:
– Кто там?
– Откройте, – сухо ответили из-за двери.
Она взяла коробку и заметалась глазами по квартире, затем решила отнести коробку в комнату.
В дверь снова позвонили.
– «Что-то они нервничают, непохоже на них», – ей вдруг сделалось так тоскливо, – хотя она уже давно была к этому готова, – и так защемило сердце, как будто смерть пришла за ней и ждала там, за дверью.
– Иду, иду, – сказала она кротко, – только халат накину.
В квартиру они вошли вчетвером, двое остались на лестнице.
– «Они, наверное, решили, что у меня имеется пулемет, – подумала она. – Какая глупость. Шесть человек пришли арестовывать одну женщину».
– Мария Николаевна Скворцова? – обратился к ней тот, кто был в кожанке, видимо, старший в этой команде.
– Да…
– Вам придется поехать с нами, – он раскрыл и быстро закрыл удостоверение. Гражданин, – обратился он к Гныщенко, – будете понятым.
Она сразу как-то постарела и сгорбилась. Оказывается, до этих пор в ней жила какая-то надежда, глупо, конечно, но надежда жила. Может, оттого, что она могла каждый день видеть дочь, заботиться о ней.
– Бедная ты моя, как же ты теперь, – проговорила она, ни к кому не обращаясь.
– Приступайте к своим обязанностям, товарищи, – сказал старший равнодушным голосом.