Голоса исчезают - музыка остаётся - Владимир Мощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец помог разместить наши вещи в товарном вагоне; мы всё-таки припозднились, и нам достался угол у стены – то есть самое плохое место. Все говорили, что семья начальника дороги Петра Фёдоровича Кривоноса расположилась то ли в первом, то ли во втором вагоне (пассажирском), – это как-то приободряло отъезжающих. Прощались, не притворяясь, будто уже скоро, завтра-послезавтра, опять будем вместе. Отец перекрестил нас, чего я от него никак не ожидал, да ещё сделал он это без оглядки, как бабушка. За цепочкой вохровцев я заметил протрезвевшего Пантюшу: он пытался угадать, в каком мы вагоне, и на всякий случай махал «динамовской» кепочкой. На первой же остановке нам доставили в вагон белый свежий хлеб, копчёную колбасу и клюквенную пастилу; больше подобная щедрость, к сожалению, не повторялась ни разу.
Что было потом? На станции Лиски нас бомбили. Все выскочили наружу, чтобы спрятаться под вагоном. Горели цистерны; от вокзала ничего не осталось. Въедливая гарь не давала дышать. Я уже не чувствовал себя ни Робертом, ни Диком. Хотелось убежать подальше от этого пекла куда-нибудь в степь, где ещё недавно так знакомо пахло чабрецом и нежной, серебристой полынью. К рассвету пути расчистили. Слава Богу, никто из эшелона не погиб. Когда лязгнули нещадно буфера и опрокинулось стоявшее у буржуйки цинковое ведро с водой, я ощутил небывалое счастье: я жив, все живы! Эшелон от станции к станции двигался быстро, но подолгу стоял на самих станциях, иногда по двенадцать-четырнадцать часов. Выходили, выкапывали в огородах свёклу, помидоры, картошку, капусту – в общем, что под руку попадалось; из нескольких припасённых кирпичей сооружали подобие печки, куда бросали всё, что могло гореть, варили супы и борщи. Дымок от этих «печек» волновал необыкновенно. После таких остановок кое-кого не досчитывались: появились отставшие от эшелона. Затем появились первые умершие – в основном маленькие дети. Поезд (по какому-то оговорённому сигналу) останавливался в степи всего на десять-пятнадцать минут; наскоро выкапывалась могилка – и усопших ребятишек опускали в неё в посылочных ящиках…
А мы ехали всё дальше и дальше. Уже где-то отцепили пассажирский вагон с семьёй Петра Кривоноса, чтобы она, по свидетельству информированных людей, сразу же направилась скорым поездом прямо в Алма-Ату: начальство всё-таки. Пётр Фёдорович – генерал-директор тяги II ранга, знаменитый на всю страну стахановец и Герой Соцтруда. Мы же, остальные, забрались прямо в какую-то тьмутаракань. Бесконечные пески, хилые растения, верблюды. Днём – жара, как стемнеет – холодает. Однажды ночью где-то остановились, и надолго, до утра. Обходчики с маслёнками проверяли буксы, стучали молоточками по колёсам. На нас смотрели без всякого интереса – как люди, привыкшие ко всему.
Их спросили:
– Где это мы?
Они ответили, что это Жарык.
– Тут нам и вылазить?
– Не-а, не тут. Ваши три вагона будут ещё дальше двигаться.
– Да куда же дальше-то?
– В Джезказган. Будто бы так. А вы что, не слыхали? Там в шахтах копают медь. – И сами спросили: – Среди вас, наверно, есть враги народа?
Мы возмутились:
– Какие враги народа?! Откуда?!
– Почему же тогда вас гонят в Джезказган, на край света? Там зона, там лагеря…
И вот он, этот самый край света.
Когда-то впервые оказался здесь и Юрий Грунин, которому посвящена эта глава моей повести. Судьба, к счастью, подарила мне заочное знакомство и переписку с этим удивительнейшим человеком. Из неё-то я и узнал, как произошла его встреча с Джезказганом. Пусть пока помолчит девятилетний мальчишка, чтобы мы услышали голос Юрия Васильевича.
Он писал, какое удручающее впечатление произвела на него эта terra incognita – пустыня Бетпак-Дала (Голодная Степь) с леденящими душу зимними буранами (снег ложится уже в октябре!) и палящим летним солнцем, самым подходящим пристанищем для Степлага, который, как говорил он, «заставил меня признаться: „что не жду никакого чуда, что погасла моя звезда, что везут меня ниоткуда, что везут меня в никуда“», что выбросили его сотоварищи на глинистой почве Сарыарка, то есть Жёлтого Хребта, а ещё точнее – Жёлтой Спины мелкосопочника.
Если и напоминала эта земля, как говорили романтики, уснувшего батыра, то батыра «обнажённого, с вытянутыми вдоль туловища руками», «распластавшегося ничком, бесчувственного ко всему»; «на его кое-где поросшей растительностью спине бугрятся мышцы, повторяющие собой рельеф лопаток, рёбер; тянется гряда позвонков… Каким ветром, откуда и зачем занесло на эту огромную спину маленького, ничтожного муравьишку?»
Грунин, живописец и поэт, даёт точную картину «края света», где он оказался по воле Сталина, о котором так вдохновенно пел акын: «Хотел я с солнцем тебя сравнить – не смог я с солнцем тебя сравнить». Одним, говорит Ю. В., – 1937 год, другим – ордена. В тридцатых «ретивый русскоязычный поэт-переводчик поведал миру от имени восточного поэта о том, что Сталин светлее солнца, и покатил он из Средней Азии в Кремль за орденом Ленина». А тут, Господи Боже… «Безводная полупустыня, старые шахты с почерневшей от времени деревянной обшивкой, приземлённый одноэтажный посёлок <…>. А за посёлком – глухая каменная, вперемежку с кирпичной, саманной и деревянной, ограда лагеря, и больше нигде ни жилья. <…> Ещё до войны „степной интернационал“, свезённый сюда, под присмотром конвоя обнёс себя стальной паутиной колючей проволоки. Здесь работали в шахтах и умирали от истощения и силикоза…»
Вот где мы, эвакуированные, покинули вагоны (от эшелона их осталось три – всего-навсего; остальные давно отцепили, а нас прицепляли в хвост к другим поездам). Ну вот, прибыли наконец. Темнело, становилось холодно; пришлось надеть пальтишки. Нас пересчитали какие-то люди (некоторые из них – с винтовками и фонарями) – вроде военных, что ли, проверили наши документы и объявили, что это, мол, действительно особая зона, но никто нас, эвакуированных, трогать не собирается. А жить, сказали нам, будете в тех четырёх домах, рядом со станцией.
– Их построили для вас зэки.
Незнакомое слово почему-то испугало меня.
Я спросил у матери: кто они такие, зэки? Она закрыла мне рот ладонью. Кто-то поинтересовался, куда же отсюда идёт дальше железная дорога. И прозвучало слово: никуда, тупик здесь. А кроме этих домов, больше ничего нет? Есть: столовка (талоны на первое время получите), и школа-семилетка есть. И всё? Не всё: километрах в десяти отсюда – соцгородок, там все должны отметиться, и лагеря исправительно-трудовые[1]невдалеке, рядом с которыми шляться вам не рекомендуется. Не положено – зарубите на носу. Сказано это было очень строго. Чтоб не сомневались.
На следующее утро, запомнившееся необыкновенной кроваво-красной зарёй[2], я вышел из нашей неказистой двухэтажки и осмотрелся. Метрах в двухстах обнаружилась столовка, над крышей которой из трубы валил сизоватый дым. Ветерок донёс оттуда запах готовившейся еды – кажется, щей. Сладостнее запаха я не знавал, даже готовка в дороге не так сводила меня с ума.