Аппендикс - Александра Петрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще больше мне было жаль аппендикса. Мне повторяли: «Не глотай косточки, очищай семечки от кожуры, прежде чем запустишь их в рот, а не то воспалится аппендикс». Я же втайне поглощала не только обыкновенные вишневые косточки, но и страницы любимых книг (и не зря говорили, что я буквально их проглатывала), красивые бусины, кусочки земли – в общем, все неопасное, но прекрасное. Идея того, что это где-то сохраняется, в каком-то неведомом мешочке внутри меня, мне нравилась.
У оленя Мюнхаузена однажды из вишневой косточки прямо на голове выросло дерево. Вполне возможно, и во мне находились ростки деревьев, которые когда-нибудь могли прорасти сквозь и благоухать надо мной во время ежедневных занятий. Особенно страшные или любимые места из сказок оказывались внутри, чтоб когда-нибудь самым неожиданным образом выйти наружу. Мерцающие отшлифованные стекляшки бусин освещали собой тьму моего нутра.
Когда-то наши предки питались только травой и корешками, и кишечник поэтому был гораздо длиннее. Вещественное воспоминание об этом и заключалось в аппендиксе. Хотя люди с удовольствием пили кровь и жевали мясо почти таких же существ, как они сами, и этот длинный шланг для травы никому был уже не нужен, почему-то, словно в напоминание о неорганичности пожирания плоти, он продолжал настойчиво появляться у каждой человеческой особи. Его называли атавизмом. Стыд запросто может превратиться в атавизм. Как-то раз на школьной экскурсии нас возили в концлагерь. Люди обитали поблизости, стряпали, стояли в очереди за батоном примерно так же, как и тогда, когда здесь неподвижно стоял едкий дым от еврейского и цыганского паленого мяса. Может быть, кого-то и подташнивало, но эта тошнота уже не требовала ответа о своей причине.
Они отрезали кусок меня, пусть даже тот, который в ходе эволюции был больше не нужен. Вернее, считалось, что он не нужен, но я уже давно знала, что, если встать с другой стороны написанного на ситце лозунга, можно прочесть нечто невообразимое. Люди чаще всего глядели на мир, не замечая его многосферности. Едва выйдя из детского возраста, мы начинали все более походить один на другого. Почти всегда можно было предсказать слова во фразах взрослых, начиная с третьего, а иногда даже второго. В этом тощем мире необходимо было задуматься об изготовлении трамплина, бункера, дирижабля, гнезда или просто научиться быстро бегать. Быстрее, чем мотороллер и свет. В сумочке моего аппендикса как раз и были сложены материалы для изготовления летательных аппаратов, там было мое приданое. Силой заключенных в ней вещей мне передавалось знание, что вовсе не всегда обязательно, чтобы в двенадцать ночи звучал гимн, что где-то не нужно вежливо проситься выйти из-за стола или ограничивать лето лишь тремя, да и то относительно, месяцами. Да и никаких месяцев в том мире не было, то есть даже иногда один какой-нибудь мог и быть, но как имацясем, или как мессссяц, или как змея. Но вот теперь мое святая святых, мой трамплин, мой фонарик выставили в банке на всеобщее обозрение. Моя сила отныне тайно пребывала в анонимном музее и мне не принадлежала. Аппендикс был мой, бусины и страницы из сказок братьев Гримм внутри него были моими, но я теперь не имела на них права. Прошлая жизнь была бесповоротно отрезана.
В новой, с одной стороны, начались фантомные боли от ампутации того, на что прежде можно было положиться (уверенность азартного игрока при мысли о счете в швейцарском банке или хомяка, засовывающего зерно за щеку). С другой, – я ощутила и новую легкость. Потеря багажа помогает наращиванию крыльев за спиной или на сандалиях, как у Меркурия.
В общем, отныне надо было отказаться от прямого накопительства, которое могло быть всегда трагически прервано, и строиться заново, полагаясь только на себя.
Когда никого не любишь, невозможно с точностью вспомнить, как оно все было раньше. То есть, не отрицаешь полностью сам факт, что что-то было, но не можешь понять почему. Наверное, чувства крутятся вокруг нами же выдуманного центра, который нас притягивает, как водосток – легкий мусор. Но вот однажды зимним утром, нехотя выпеленываясь из одеяла, или летом, вытирая простыней пот на груди, ты просыпаешься в новом пространстве, где центростремительность отменена, где про нее даже никогда и не слышали. Время, в течение которого, словно какой-нибудь аромат, держалась эта т. н. любовь, истекло. Поменялся состав твоей крови, что-то неуловимое произошло в природе, и из кино своей жизни ты выпадаешь в реалистичность телевизионной съемки, без сфумато и шероховатостей.
Незнакомые окраины, поросшие высокой травой. Возможно, там даже есть какие-то обитатели, но с ними не получается установить контакт. Они проходят мимо, не замечая твоих жестов, не слыша твоих обращений. После нескольких попыток ты остаешься в пустоте, теряя уверенность в реальности собственного существования. В зеркале неуютного бара среди незнакомых лиц с трудом различаешь свое, напоминающее бескровную маску больного Вакха. Не узнаешь своих движений. Руки – голые сучья деревьев, заваленные снегом. Вкус во рту и запах, который от тебя исходит, никак не могут принадлежать тебе. Они омерзительны. Ты сам себе делаешься чужим. И, как посторонний, как надсмотрщик, понукаешь себя: «Ну, ну же, двигайся, силь вовремя мускулы» (улыбка, внимательность, участие). Огорчение. Радость. Постепенно ты забываешь, что это новое существо внутри – лишь результат отсутствия, пока однажды не посмотришь на себя с отстраненным удивлением вдруг почувствовавшего голод удава и не вспомнишь, как просыпался от счастья, что начинается новый день.
Моя любовь, которая, как любая другая, должна была и не могла быть вечной, кончилась еще до того, как я это поняла. Ускользающая от описаний с помощью грамматического прошедшего времени, показавшаяся вскоре никогда и не существовавшей, она уходила параллельно с моими иллюзиями отыскать иллюзорную или утраченную родину.
Нужна ли она нам, или ее идея выдумана политиками националпартий? Чем левая часть болота, где разместилось одно племя, лучше его правой стороны, где обитатели устраивают ритуал жертвоприношений чуть по-другому? Или именно левый берег, его особая растительность и обилие сочных комаров делают лягушачье пение настолько живительным, что оно моделирует умы и души обитателей, напитывая их неизменной нежностью и страстью к своему уголку?
Александра Петрова
Комары родных Синявинских болот помнились своей увертливостью и убийственной хваткой, но все же было что-то особенное в тех малинниках детства и всегда сбивающемся подсчете распева кукушки. Что-то, что, возможно, как раз и стоило бы назвать родиной, находилось когда-то под теплым боком, западавшим во вмятины передаваемой по наследству тахты. Где, кстати, она сейчас, эта родная и ненавистная lectus genialis?[2] Трепет по отношению к ней, конечно, был меньше, чем охват взора с Синявинских высот, и все же оба этих места, пусть и в разных пропорциях, заставляли задуматься о смертном подвиге и твоей, пусть и минимальной, просто математической, языковой к нему принадлежности.