Лев Бакст, портрет художника в образе еврея - Ольга Медведкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, стало быть, я и намерена действовать, а именно бродить в переулках между действительностью и мечтой, между фактами и рассказом о них, где и сплетается личность Бакста, и формируется его многогранная идентичность. Главной темой моей будет при этом его самопонимание и самоопределение в образе художника-еврея. Используя гипнотическую формулу Джойса – A Portrait of the Artist as a Young Man, – можно сказать, что мой замысел состоит в том, чтобы написать портрет художника Бакста в образе еврея: A Portrait of the Artist as a Jew.
Такой замысел в случае с Бакстом мне кажется не только желаемым, но и исполнимым, что редко бывает с подобного рода замыслами.
Ибо Бакст был не только художником, иллюстратором, портретистом, декоратором, костюмером, но и, повторю, писателем и подлинным интеллектуалом. Он учился – даже если спустя рукава – в хорошей петербургской классической гимназии и в Академии художеств, дружил и переписывался с крупнейшими русскими и европейскими философами, писателями, общественными деятелями. Он размышлял и писал о своем искусстве, о своей жизни, личности, корнях и – самое удивительное – о своей идентичности художника-еврея. Он рассказал о том, что считал сущностью этой «разновидности», этого воплощения: художника в образе еврея и, наоборот, еврея в образе художника. Драматические перипетии его жизни высвечивали и лепили этот образ, работали на него. Искусство Бакста, будучи на первый взгляд отнюдь не еврейским – в отличие, например, от искусства его ученика Марка Шагала, – по форме и по содержанию было парадоксальным образом задумано, осуществлено и теоретически осмыслено Бакстом именно как еврейское. Но втайне. Как еврейское, но включая в себя все нееврейское, всю культуру, весь мир. Не имеющее на поверхности ничего общего ни с еврейской традицией, ни с религией, ни с фольклором, и именно потому еврейское.
Ибо замысел Бакста был сложным. Он строился на фундаментальном и прирученном противоречии: именно в качестве еврея Бакст намеревался стать и стал художником не еврейским, а универсальным. По его мнению, у еврея для этого имелся специальный набор данных, особый подход, нечто вроде ключа, отмыкающего самый принцип универсальности. Что было, например, еврейского в его программной картине «Античный ужас» (1908) или в эллино-эротическом балете «Послеполуденный отдых фавна» (1912), созданном по мотивам стихотворения Малларме и положившем начало новой истории не только балета, но и западной «телесности», в создании которой Бакст сыграл центральную роль? Внешне ничего. Но и эта картина, и этот балет, основанные на греческом, архаическом наследии, были задуманы, исполнены и описаны Бакстом как «еврейские». Как и почему? Ответ на этот вопрос настолько неочевиден, что задавать его обычно избегают.
Первым и практически единственным, кто осмелился задать его, был французский искусствовед Луи Рео, тесно связанный в начале ХХ века с Россией[6]. Будучи сначала германистом, а потом славистом, Рео стал специалистом по всякого рода влияниям одной национальной культуры на другую и вообще по национальным особенностям в искусстве. В своей статье о Баксте, опубликованной в Нью-Йорке в 1927 году, он писал, что Бакст был первым оказавшим влияние на западную культуру художником из России, страны, которая до того была, по мнению Рео, культурно слабой, импортирующей. Повлиял ли так решительно Бакст на Запад потому, что был наименее русским из русских художников? Кое-кто, писал Рео, может увидеть в этом знак его еврейства. Кто-то, но не Рео. Для Рео подлинное еврейство Бакста проявилось в его дистанции по отношению к любому – и к русскому, и к западному современному – искусству и в его обращении к древности, к греческой архаике: «Несложно догадаться, почему Бакст предпочитает греческую архаику суверенной красоте мраморов Парфенона. Мы не видим в этом дани поверхностному увлечению модой и новизной. Подлинная причина этого предпочтения заключается в том факте, что в Микенах и на Крите искусство было насквозь пропитано восточными влияниями, а подлинной духовной и художественной родиной Бакста был Восток. Вдохновленный чем-то вроде атавистического инстинкта, несомненно укорененного в его семитском происхождении, Бакст с восторгом вдыхал эманацию восточного духа, и, мне кажется, Крит был для него только ступенью на пути в Египет и в Персию»[7]. Нам еще неоднократно придется вернуться к этому прозрению Рео.
Что же касается других исследователей, писавших и пишущих о Баксте, для них бакстовское еврейство по сей день остается расплывчатым «нечто», облаком, возникающим и исчезающим на горизонте, никогда не разражающимся ливнем очевидности. И это несмотря на то, что мы располагаем не только предельно ясными размышлениями самого художника на эту тему, но и необходимыми для их понимания интеллектуальными наработками, которые были сформулированы, в частности, внутри движения еврейской эмансипации, от Моисея Мендельсона до Германа Коэна и Мартина Бубера, от Анны Арендт и Гершома Шолема до Левинаса и Деррида. Понадобятся нам и такие мыслители, как Эрнест Ренан, Фюстель де Куланж, Анри Масперо, Жюль Мишле, Аби Варбург. Что же касается непосредственного контекста, то нам в первую очередь придется обратиться к наследию Ницше, к его русским переводам и интерпретациям, к таким философам и писателям, как Владимир Соловьев, Вячеслав Иванов, Дмитрий Мережковский, Василий Розанов, Максимилиан Волошин, со многими из которых Бакст дружил и переписывался.
Речь, конечно, отнюдь не идет о том, чтобы проецировать на Бакста модели, разработанные этими мыслителями. В своей оригинальной творческой своенравности Бакст плохо подчиняется таким манипуляциям. Речь идет скорее о том, чтобы выслушать его с наибольшим вниманием и доверием, имея в виду, что проблемы, которые он решал с таким умным чутьем, ставились и решались до него и одновременно с ним другими, часто его друзьями и собеседниками. Уникальность же Бакста заключается в том, что этими другими были главным образом философы, а отнюдь не художники с «неоконченным высшим образованием».
Вот таким доверчивым, но и проверяющим, и сравнивающим слушаньем Бакста – которого, как мне кажется, недоставало до сих пор – я и собираюсь заняться на страницах этой книги. Речь, стало быть, пойдет не столько об увеличении количества новых биографических фактов и материалов (хотя и с таковыми мне серьезно повезло), сколько об улучшении качества слуха и зрения, понимания и интерпретации слов и мыслей Бакста. А в результате и его пластического языка: как стиля, так и иконографии.