Журнал Виктора Франкенштейна - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет. Власть более могущественна и более вероломна. Власть — некая абстрактная, непреодолимая сила. Власть абсолютна. Разве не так, советник из Женевы?
Биши взглянул на меня с приязнью и любопытством, и я, собравши все свое остроумие, отвечал:
— Будь я советником, я сказал бы вам, что Боже и бог — вещи разные.
Он громко рассмеялся.
— Браво! Мы станем друзьями. Позвольте вам представиться: Шелли. — Приложив руку к груди, он поклонился. — И Хогг.
— Мое имя — Виктор Франкенштейн.
— Прекрасное имя. Римское, не правда ли? Victor ludorum[3]и тому подобное.
— В моем роду это имя распространено издавна.
— Франкенштейн, тут вы задали мне задачу. Вы не иудей, ибо ходите в часовню.
Я не ожидал, что он меня там заметит.
— «Штейн» — это, полагаю, глиняная кружка для пива. Возможно, ваши предки при франкском дворе занимались почетным ремеслом гончара. Вы, милый мой Франкенштейн, происходите из семейства творцов. Имя ваше должно горячо приветствовать.
К тому времени мы успели подняться из-за длинного стола и шли теперь через дворик обратно.
— У меня есть вино, — сказал Биши. — Пойдемте, составьте нам компанию.
Стоило мне войти к нему в комнаты, как я понял, что нахожусь в обиталище пылкого духа: на полу, на ковре, на столе, на каждой горизонтальной поверхности щедрой россыпью лежали всевозможного рода предметы. Были там бумаги, книги, журналы да еще — бессчетные ящики с чулками, башмаками, рубашками и прочим распиханным промеж них бельем.
Ковер, как я заметил, успел кое-где покрыться пятнами и покоробиться, что я инстинктивно приписал научным опытам. Мой взгляд не укрылся от него, и он засмеялся. Смехом он обладал безудержным.
— Аммиачная соль, — сказал он. — Пойдемте, взглянемте на мою лабораторию.
Я последовал за ним в соседнюю комнату, где в углу ютилась узкая постель. На рабочий стол он поместил электрическую машину, поначалу принятую мною за вольтову батарею. Подле находились солнечный микроскоп да несколько больших склянок и флаконов.
— Вы экспериментатор, — сказал я.
— Разумеется. Как и пристало всякому искателю познания. Нам не Аристотеля должно читать. Нам должно вглядываться в мир.
— У меня тоже есть солнечный микроскоп.
— Неужели? Вы слышали, Хогг?
— Я уже некоторое время изучаю частицы, составляющие жизнь.
— Где же вам удалось их обнаружить?
— В воде ледников. В собственной крови. Мир полон энергии.
— Браво! — В знак горячайшего расположения он крепко схватил меня за плечи. — Жизнь можно найти не только там — в буре!
Мне подумалось, что он собирается меня обнять, однако он, разжав руки, освободил меня. По прошествии времени я осознал, что он обладал любопытной, едва ли не сверхъестественной способностью улавливать сами мысли, приходившие мне в голову Бывают люди, с которыми вовсе не надобны слова. Стоило ему заметить в глазах моих легкий трепет, он всегда отворачивался. Теперь же он спросил меня:
— Обратили ли вы внимание на вольтову батарею? Она воссоздает вспышку молнии. Я — что Исаак Ньютон. Неотрывно смотрю на свет.
Университетским распорядком Биши открыто пренебрегал и лекций не посещал. По сути, я толком не знал, какими науками ему полагалось заниматься. Для самого же него они не имели ни малейшего значения. Существовало одно задание, что давали всем нам по очереди: еженедельный перевод очерка из «Спектейтора» на латынь. Это выходило у него с легкостью чрезвычайной — воистину, на латыни он писал столь же умело и бегло, что и на английском. Он говорил мне, что секрет в том, чтобы представить себя римским оратором первых лет Республики. Это способно было вдохнуть в него такой жар, что слова в нужном порядке приходили ему в голову сами собой. Я не подвергал этого сомнению. Его воображение подобно было вольтовой батарее, из которой рождались молнии.
Мы совершали долгие прогулки по окрестностям Оксфорда, часто вдоль Темзы, вверх по течению, мимо Бинси и Годстоу, или вниз, к Иффли и тамошней любопытной церкви двенадцатого века. Биши любил реку со страстью, равную которой мне редко доводилось видеть, и обыкновенно превозносил ее достоинства, сравнивая с неторопливым Нилом и бурным Рейном. Сперва мне показалось, что он весь — огонь, однако природе его присущи были и другие черты: текучие, податливые, изобильные, подобные окружавшей нас воде. Во время наших вылазок он нередко декламировал стихи Кольриджа о силе воображения.
— Поэт мечтает о том, что считает невозможным ученый, — сказал он мне. — То, что подвластно воображению, и есть истина. — Он опустился на колени, чтобы рассмотреть маленький цветок, названия которого я не знал. — Восхитительное состояние — стремиться за пределы, обыкновенно доступные человеку.
— Пытаясь достигнуть — чего же?
— Кто знает? Кто способен дать ответ? Великие поэты прошлого были или философами, или алхимиками. Или волшебниками. Они отбрасывали прочь телесный покров и в поисках своих превращались в чистый дух. Доводилось ли вам слышать о Парацельсе и Альберте Великом?[4]
Я взял эти имена на заметку как достойные того, чтобы взяться за их изучение.
— Мы — вы и я — должны совершить паломничество к Фолли-бридж и поклониться святилищу Роджера Бэкона. Там есть дом, что некогда был, по слухам, его лабораторией. Вы знаете эту легенду? Если человек более мудрый, чем брат Бэкон, когда-либо пройдет мимо него, дом рухнет. В этом городе остолопов он простоял уже шестьсот лет. Не проверить ли нам его на прочность? Пройдем по мосту каждый по очереди и посмотрим, который из нас сотворит чудо.
— Ведь не кто иной, как Бэкон, создал говорящую голову.
— Да. Голову, которая заговорила и сказала: «Время — это». Да только говорила она на латыни. Она изучала классических авторов. Возможно, этим объясняется сопутствовавший оживлению дух.
— Но каким же образом двигались губы?
Я задавал Биши вопросы для того лишь, чтобы наслаждаться необычностью его ответов. Я совершенно убежден, что он придумывал их по мере того, как говорил; впрочем, очарования это не только не рассеивало, но, по сути, прибавляло. Я следил за мыслью его, словно за горящим во тьме светляком.
Он часто говорил сам с собою, голосом низким, невнятным. То была, вероятно, некая форма общения со своим внутренним «я», однако находились, разумеется, и те, кто подвергал сомнению его здравый рассудок. «Безумец Шелли» — таким эпитетом нередко награждали его. Я никогда не замечал никаких признаков безумия, разве что вам угодно полагать душевным расстройством обладание духом крайне возбудимым и чувствительным, отзывающимся на всякую тончайшую перемену в окружающем мире. Глаза его зачастую наполнялись слезами, когда какому-либо щедрому жесту или рассказу о невзгодах другого случалось растрогать его. В этом, по крайней мере, отношении чувствительностью своею он выделялся из толпы. У него был темперамент Руссо или Вертера.