Время ландшафтных дизайнов - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, Ната, – нежно сказал папа, – он же все-таки живой человек, а это как никак бумажка.
– Но ты бы смог? Смог? – кричала мама.
– Папа не такой! – кричала я. – Как ты смеешь задавать такие вопросы?
Я боялась, что честный папа не выдержит допроса с пристрастием и скажет правду. И что тогда будет? Что?
Папа крутнул шеей. Был у него такой жест, как бы от попавшей в горло косточки. Жест болезненный, инстинктивный и очень, очень жалкий. Так он дернул шеей, когда умерла бабушка, когда попала под машину наша собака, и вот теперь по случаю, на который даже слюны жалко. Вообще в связи с перестройкой маму клонило в оды – о предательстве, гибели идеалов и прочее, прочее…
И тогда я ляпнула.
– А вообще-то… Чтобы зло пресечь, то взять и все билеты сжечь. Чтобы…
Я не договорила некие слова про чистый воздух в атмосфере, потому как получила оплеуху. Мама в стиле оды кричала о святынях, знаменах, пролитой крови, о светлом идеале.
– Не светлом, а бисерном, – пискнула я, – сюр из стекляшек.
Мама замолкла сразу. И я подумала, что многовато для одной минуты двух подавившихся моими словами родителей. Я хлопнула дверью и рванула в никуда, а на площадке, стоял Мишаня, он невольно слышал наш крик, потому как тогда еще не было моды ставить двойные двери.
Мишаня подхватил меня под руки, сказал, что сейчас во многих семьях базарят на эти темы. Он от своих убежал по этой же причине. Только у них папа заводила. Собрал общее партийное собрание в их институте, а никто не пришел, не то чтобы совсем никто, но и не столько, чтоб можно было разговаривать.
Вот на этом фоне партийной при (в смысле распри) мы с Мишкой и поженились. Родители слились в крутом объятии, бабушка отдала нам однокомнатку, в которой пахло старой-престарой старостью, которая не от грязи, не от уписанных штанишек, – так пахнет предтлен, главный адъютант смерти, который приходит и поселяется и надышивает квартиру так, как надо смерти, чтоб она пришла и взяла то, что ей причитается. Мы сами поклеили обои и покрасили окна и наличники. Большего мы не умели. Родители дали что-то из своего скарба, шифоньер, диван-кровать, стол столовый с пятном от утюга, а на кухню купили новые посудные грубо крашеные полки и стол со стульями им подстать. Мы хорошо жили с Мишкой, пока шла вся эта кутерьма. Весело. Правда, с сексом у нас не получалось. Я как-то заикнулась маме и при помощи слов другого ряда пыталась что-то спросить. Но мама подняла руку и как отрезала:
– На эти темы я говорить не умею и не буду. Это интим, дорогая, это двое и никого больше. Даже не понимаю, как у тебя язык повернулся?
А он ведь в сущности и не повернулся, он лежал во рту сырой и тяжелый. Так я и несла его во рту, безъязыкая с языком. Нашла к кому обратиться!
– Мишка! – спросила я мужа. – Что такое оргазм?
– Класс! – ответил он.
– А почему я про него ничего не знаю?
– Значит, ты фригидная, и я тут ни при чем.
Слово «фригидная» я, к стыду своему, узнала только недавно, и мне стало так обидно, что мне в жизни и это досталось ко всем моим неуклюжестям. Но если честно, больнее мне было от Мишкиного «я тут ни при чем». Я думала, у нас все общее и все при чем.
Я стала наблюдать и изучать процесс нашего хилого интима и обнаружила, что он всегда торопится: не пошепчется, не поласкается. А я стесняюсь сказать, чтоб он не торопился, стесняюсь его обидеть. Представляю, какой смех это вызывает сейчас. Это ведь было до ваучера, до денег с большими нулями, еще раньше, до августа девяносто первого. Тогда таких юных дев и жен еще было навалом. Их воспитывали мамы из коммуналок, убежденные, что «не в этом счастье». Нет, конечно, уже кое-что появлялось, и фильмы порнушные привозили, и кама-сутру ксерили до посинения. И я это все видела. Но я еще стеснялась, дура. Я тут хотела написать слово «целомудренная», но что-то меня удержало – целоумие. Это слово куда более важное для нашего времени со сдвигом – целоумие. Ум в мешке. А целомудренной я не была, я жаждала страстей, я вышла замуж по желанию, требованию тела, ну кто ж знал, что ничего у меня не получится? Горе воспитания в доме и в школе было в том, что нам давали знания, а ума для понимания этих знаний мы не получили. Ум для понимания – это уже оценка того, что знаешь и видишь, точка зрения, выбор позиции.
Помню такой случай. На коллоквиуме по древней истории ляпнула: «Кремль и прилегающие к нему места легли в основу истерического центра Москвы». Я, конечно, поправилась, но задумалась: подкорка мне выдала самое точное определение из всех возможных. Из Кремля всегда шел истерический ток, и бил он будь здоров как. Так что, конечно, лучше бы там не было живых людей, тем более президента. Оставили бы Кремль, как Тауэр, музей с живыми соколами на зубчиках стены. К тому же Кремль окружен покойниками, из которых хорошая часть – убийцы. Ну, какая мысль может родиться в таком месте, кроме истерической?
Надо сказать, что меня не очень поддержали. Кремль – закричали – не Тауэр. Тауэр – не Кремль. А я растерялась. Я так хорошо видела соколов на зубчиках. Много, много птиц. Клювастые, когтистые, злобные. Совсем, как люди. В конце концов птички меня и заклевали с моей хиленькой собственной мыслью.
Я рассказала об этом случае Мишке. Он тоже не был на моей сторонек.
– Тебя заносит, – сказал он.
И хоть мы, изгнав из квартиры дух тлена бабушки, наполнили ее новыми звуками и запахами, подкорка моя присвистнула, что это не навсегда. Что мы с Мишаней попутчики на каком-то отрезке жизни, веселые попутчики, но дорога идет к концу. Вот-вот – и кто-то сойдет на остановке. Почему я думала, что это буду я? Почему подкорковая сволочь, сказав главное, не намекнула хотя бы, что не я сойду, а меня сбросят? И так легко, запросто. Как ту самую пресловутую красавицу-княжну. За борт! Плюх – и точка.
Была у меня подружка еще с первого класса. Танька-балда – так ее все обзывали. Принципиальная троечница все школьные годы. Даже по физкультуре.
– Не полезу я на эту шведскую стенку. Еще навернусь, – бормотала она, – не нужна мне ваша четверка-пятерка.
Тогда я первый раз подумала, что Танька – не балда, что она вполне в своем уме. А ум – он разный. Мне папа еще маленькой объяснил теорию относительности. Глупо объяснял, по-детски, но, возможно, он так ее и понимал.
– Пока мы с тобой дошли до булочной, где-то далеко-далеко, в космосе, может, прошло сто лет, а какой-нибудь микроб прожил всю свою жизнь. Нельзя все равнять по человеку.
– А по микробу? – спрашивала я.
– Тоже нельзя. В этом вся штука.
Он путался и стеснялся, он вообще стеснялся по любому поводу, милый мой папочка, не было на свете его лучше. Я всегда знала, когда у него начинается смущенное смятение, с самого детства. Я очень любила его в эти минуты и инстинктивно (так я понимаю сейчас) переводила на другое. Или просила мороженое, или пописать. Он так всхлопатывался, как будто его застали за чем-то неприличным, а его всего ничего – застали в смущении, неумении объяснить, робости сказать не то. Господи, куда же они делись, такие люди? Сейчас у каждого сто слов под языком – и все дурацкие.