Амехания - Никита Кашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Её образ всё больше растворялся, становился неуловимо зыбким, неестественно размытым. Её черты в тёпло-рыжем сумеречном свете, сливаясь с бесконечной, непроницаемой темнотой, оставлявшей лишь стёртые контуры, расплывались в еле уловимый силуэт, трепетно колеблющийся, словно мягкий огонь свечи. Он чувствовал холод стены за своей спиной, однако ощущение это отличалось от физического состояния. Ему казалось, будто тело его всецело впитало стылость бетона, будто состояние это перешло в некую абсолютно иную, новую ипостась, пропитав сковывающей мёрзлостью не только его кожу, мышцы, сосуды, а нечто большее — само сознание его почувствовало надламывающуюся резкость холода, всецело сковавшего всё его тело.
Тихое, прерывистое, стеклянное постукивание стало оглушающе громким, после того как смолк беспорядочный ропот холодильника, оставившего оглушительно-звенящую тишину, смешанную с металлической арией дождя. Извилисто изогнутый грязный провод, торчавший из потолка, удерживал тускло рассеянный огонёк лампочки, так манившей выродившегося из серых потуг ночи мотылька. Насекомое, неуклюже подпрыгивая в воздухе, однако неумолимо влекомое пёстрыми потоками света, будто приготовляясь, задержалось на неровно висевшем, прозрачно-чёрном платье, усыпанном мириадами тёмных точек на зыбко-лёгкой ткани рукавов. Внутри юноши нечто гулко колыхнулось, образовав ветвистый комок, схваченный морозным жаром. Платье вдруг стало слегка влажным, как и ярко освещённая ночная брусчатка под ногами её хозяйки. Величавые потрескавшиеся мраморные колонны, за ними старые дубовые двери театра со скопившейся пёстрой, обезличенной толпой…
Мотылёк перелетел ближе к огню, на стену, о которую опёрся юноша.
Сгусток внутри начал всё больше сужаться, пытаясь вытянуться. Переливчатым воспоминанием юноша увидел старшего брата, заменившего ему покинувшего их отца, вспомнил, как они, сидя под мостом, кидали камешки в тёмно-изумрудную безмятежность реки, мечтали о грядущей жизни и провожали тёплый закат, нежно окрасивший мягкими красками лицо брата в тот вечер.
Мотылёк неуклюже взлетел вверх по стене.
Юноша увидел письмо, которое дрожащие худые руки матери взволнованно распечатывали, и слёзы, упавшие крупными каплями на бумагу, когда она узнала, что война навсегда забрала её сына.
Став частью неразборчивого сюжета, мотылёк, вздрагивая крыльями, зацепился о мутную картину у самого потолка.
Вспомнил юноша и лицо матери, на котором под блёклой серостью седины и болезненными морщинами заживо был похоронен цвет юности, лицо, сохранившее при этом отпечаток природной кротости, нежности, сострадания и доброты. Именно эти черты легли лёгкой тенью на её последний взгляд, отобразивший, однако, ещё нечто неуловимое, незримое, ощутив которое, после невозможно было разглядеть иные детали. То было отражение убитой надежды на измученном лице страдальца, которому годами удавалось бороться с недугом, чтобы в итоге обрести палача внутри бумажного конверта, безмолвно и хладнокровно вырвавшего из неё последние трепещущие остатки жизни, горевшей прежде прекрасным огнём в её груди.
Мотылёк порывисто ударялся о струящуюся пламенеющим светом гладь горячего стекла, издавая тихое, но при этом звонкое постукивание.
Смотря в чужие глаза, слыша пронзительно острые ноты когда-то родного, мягкого голоса, чувствуя торжество наконец победившей душевной агонии, навсегда погубившей что-то неизмеримо дорогое ему, ярко ощущая нечто, добирающееся до его прошлого и покрывающее ярко-тёплые воспоминания тёмными сгустками, юноша сознавал, что должен идти, идти в кромешную бесконечность ночи, кричавшей тишиной одиночества, идти в безмолвную пустоту безвестности, расщеплявшейся перед ним мутными сгустками, идти туда, где он не обретёт ничего, навсегда потеряв всё то, что билось безмолвной агонией внутри него, идти, он должен просто идти.
Зудящая тишина ночи оглушительно приветствовала его. Ветер уверенно-кротким порывом шелохнул ветви сухой липы. Он задержался возле неё. Стеклянное небо было ярко освещено мерцающим сиянием рассыпанных звёзд. Он обернулся, за его спиной со знакомой ветхой печалью стоял охваченный безмолвным холодом сумерек старый кирпичный подъезд, с давно покинутой надсадой смотревший на него. Юноша знал, что никогда больше не увидит всего этого вновь.
Спящая темнота бесшумно тлела тусклым огнём фонарей. Он с неожиданной скоростью вышел на лоснящийся размытыми красками проспект. Проходя по влажному асфальту, старые ложбины которого были заполнены теперь лужами, он заметил оживлённое движение роящейся человеческой массы на мосту, ставшем в отсутствие машин гипертрофированно маленьким, смиренно вмещавшем сонно приближавшиеся небольшие группы людей, сливающихся, словно мелкие капли, с густой массой. Разрезая вязкое, будто бы отрешённое скопище, юноша продирался сквозь всё больше затягивавшую его кущу случайных возгласов, резких криков и пустых взглядов. Яркий всполох окрасил его лицо тёмно-бордовым цветом. Толпа оживилась, послышались вопли и протяжные свисты, смешавшиеся с громовым потрескиванием салюта. Они праздновали. Не важно, что: победу или поражение, мир или новое человеческое истязание, потерю или приобретение, — они праздновали, а праздник, в отличие от горя, не требует объяснений.
Он шёл по бесконечно прямой линии проспекта, подёрнутой хрустально-глянцевой темнотой ночи, растворявшейся в хаотично-размазанном свете замеревшего города. Лишь рассыпчатые вспышки далёкого салюта и таявший полый возглас мягко вонзались в прозрачную гладь тишины. Обрубки мыслей с шершавой болезненностью переливались у него в голове. Он слышал слова, не соответствующие им картины всплывали перед ним и сразу же растворялись во влажной духоте ночи. Приблизившись к своему подъезду, он заметил густо-белёсую голову невысокого старика, тяжело шедшего ему навстречу. Накренившись на бок, тот не обратил на юношу внимания, устремляя потупившийся, непроницаемо-безучастный взгляд в сумеречную пустоту перед собой, при этом тихо, со старческой отвлечённостью произнося неразборчивые, густые слова.
Поднявшись в свою комнату, юноша не стал зажигать света, а сразу подошёл к потрескавшемуся ветхому столу, вплотную придвинутому к окну, на котором тускло расплескался пунцово-бронзовый отсвет ночных фонарей, мягко соскользавший с подоконника. Он включил лампу, облившую плюгавый стол бирюзово-блёклым светом. Меж хаотично раскиданных, небрежно исписанных бумаг на столе лежали женские очки, небольшой багряный камешек и две старые гравюры: на первой сквозь грязные, нечёткие линии проступали лёгкие очертания слегка согбенной, держащей что-то в руках девушки, на которую мягким, бледно-золотистым отблеском лёг свет из изображённого левее неё окна; на второй же выцветшие, расплывчатые мазки сливались в туманные