Марусина заимка - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стала она одеваться: пальто, калоши... Вещи нам ее показали, - правило, значит: по инструкции мы вещи смотреть обязаны. "Деньги, спрашиваем, с вами какие будут?" Рубль двадцать копеек денег оказалось, - старшой к себе взял. "Вас, барышня, - говорит ей, - я обыскать должен".
Как она тут вспыхнет. Глаза загорелись, румянец еще гуще выступил. Губы тонкие, сердитые... Как посмотрела на нас, - верите: оробел я и подступиться не смею. Ну, а старшой, известно, выпивши: лезет к ней прямо. "Я, говорит, обязан; у меня, говорит, инструкция!.."
Как тут она крикнет, - даже Иванов и тот от нее попятился. Гляжу я на нее - лицо побледнело, ни кровинки, а глаза потемнели, и злая-презлая... Ногой топает, говорит шибко, - только я, признаться, хорошо и не слушал, что она говорила... Смотритель тоже испугался, воды ей принес в стакане. "Успокойтесь, - просит ее, - пожалуйста, говорит, сами себя пожалейте!" Ну, она и ему не уважила. "Варвары вы, говорит, холопы!" И прочие тому подобные дерзкие слова выражает. Как хотите: супротив начальства это ведь нехорошо. Ишь, думаю, змееныш... Дворянское отродье!
Так мы ее и не обыскивали. Увел ее смотритель в другую комнату, да с надзирательницей тотчас же и вышли они. "Ничего, говорит, при них нет". А она на него глядит и точно вот смеется в лицо ему, и глаза злые всё. А Иванов, - известно, море по колена, - смотрит да все свое бормочет: "Не по закону: у меня, говорит, инструкция!.." Только смотритель внимания не взял. Конечно, как он пьяный. Пьяному какая вера!
Поехали. По городу проезжали, - все она в окна кареты глядит, точно прощается либо знакомых увидеть хочет. А Иванов взял да занавески опустил - окна и закрыл. Забилась она в угол, прижалась и не глядит на нас. А я, признаться, не утерпел-таки: взял за край одну занавеску, будто сам поглядеть хочу, - и открыл так, чтобы ей видно было... Только она и не посмотрела - в уголку сердитая сидит, губы закусила... В кровь, так я себе думал, искусает.
Поехали по железной дороге. Погода ясная этот день стояла - осенью дело это было, в сентябре месяца. Солнце-то светит, да ветер свежий, осенний, а она в вагоне окно откроет, сама высунется на ветер, так и сидит. По инструкции-то оно не полагается, знаете, окна открывать, да Иванов мой, как в вагон ввалился, так и захрапел; а я не смею ей сказать. Потом осмелился, подошел к ней и говорю: - Барышня, говорю, закройте окно. - Молчит, будто не ей и говорят. Постоял я тут, постоял, а потом опять говорю: - Простудитесь, барышня, - холодно ведь.
Обернулась она ко мне и уставилась глазищами, точно удивилась чему... Поглядела да и говорит: "Оставьте!" И опять в окно высунулась. Махнул я рукой, отошел в сторону.
Стала она спокойнее будто. Закроет окно, в пальтишко закутается вся, греется. Ветер, говорю, свежий был, студено! А потом опять к окну сядет, и опять на ветру вся, - после тюрьмы-то, видно, не наглядится. Повеселела даже, глядит себе, улыбается. И так на нее в те поры хорошо смотреть было!.. Верите совести...
Рассказчик замолчал и задумался. Потом продолжал, как будто слегка конфузясь:
- Конечно, не с привычки это... Потом много возил, привык. А тот раз чудно мне показалось: куда, думаю, мы ее везем, дитё этакое... И потом... признаться вам, господин, уж вы не осудите: что, думаю, ежели бы у начальства попросить да в жены ее взять... Ведь уж я бы из нее дурь-то эту выкурил. Человек я, тем более, служащий... Конечно, молодой разум... глупый... Теперь могу понимать... Попу тогда на духу рассказал, он говорит: "Вот от этой самой мысли порча у тебя и пошла. Потому что она, верно, и в бога-то не верит..."
От Костромы на тройке ехать пришлось; Иванов у меня пьян-пьянешенек: проспится и опять заливает. Вышел из вагона, шатается. Ну, думаю, плохо, как бы денег казенных не растерял. Ввалился в почтовую телегу, лег и разом захрапел. Села она рядом, - неловко. Посмотрела на него - ну, точно вот на гадину на какую. Подобралась так, чтобы не тронуть его как-нибудь, - вся в уголку и прижалась, а я-то уж на облучке уселся. Как поехали, - ветер сиверный, - я и то продрог. Закашляла крепко и платок к губам поднесла, а на платке, гляжу, кровь. Так меня будто кто в сердце кольнул булавкой. - Эх, говорю, барышня, - как можно! Больны вы, а в такую дорогу поехали, - осень, холодно!.. Нешто, говорю, можно этак!
Вскинула она на меня глазами, посмотрела, и точно опять внутри у нее закипать стало.
- Что вы, говорит, глупы, что ли? Не понимаете, что я не по своей воле еду? Хорош, говорит: сам везет, да туда же еще, с жалостью суется!
- Вы бы, говорю, начальству заявили, - в больницу хоть слегли бы, чем в этакой холод ехать. Дорога-то ведь не близкая!
- А куда? - спрашивает.
А нам, знаете, строго запрещено объяснять преступникам, куда их везти приказано. Видит она, что я позамялся, и отвернулась. "Не надо, говорит, это я так... Не говорите ничего, да уж и сами не лезьте".
Не утерпел я. - Вот, говорю, куда вам ехать. Не близко! - Сжала она губы, брови сдвинула, да ничего и не сказала. Покачал я головой. - Вот то-то, говорю, барышня. Молоды вы, не знаете еще, что это значит!
Крепко мне досадно было... Рассердился... А она опять посмотрела на меня и говорит:
- Напрасно, говорит, вы так думаете. Знаю я хорошо, что это значит, а в больницу все-таки не слегла. Спасибо! Лучше уж, коли помирать, так на воле у своих. А то, может, еще и поправлюсь, так опять же на воле, а не в больнице вашей тюремной. Вы думаете, говорит, от ветру я, что ли, заболела, от простуды? Как бы не так! - "Там у вас, спрашиваю, сродственники, что ли, находятся?" Это я потому, как она мне выразила, что у своих поправляться хочет.
- Нет, говорит, у меня там ни родни, ни знакомых. Город-то мне чужой, да, верно, такие же, как и я, ссыльные есть, товарищи. - Подивился я - как это она чужих людей своими называет, - неужто, думаю, кто ее без денег там поить-кормить станет, да еще незнакомую?.. Только не стал ее расспрашивать, потому вижу я: брови она поднимает, недовольна, зачем я расспрашиваю.
Ладно, думаю... Пущай! Нужды еще не видала. Хлебнет горя, узнает небось, что значит чужая сторона...
К вечеру тучи надвинулись, ветер подул холодный, - а там и дождь пошел. Грязь и прежде была не высохши, а тут до того развезло - просто кисель, не дорога! Спину-то мне как есть грязью всю забрызгало, да и ей порядочно попадать стало. Одним словом сказать, что погода, на ее несчастие, пошла самая скверная: дождиком прямо в лицо сечет; оно хоть, положим, кибитка-то крытая, и рогожей я ее закрыл, да куда тут! Течет всюду; продрогла, гляжу: вся дрожит и глаза закрыла. По лицу капли дождевые потекли, а щеки бледные, и не двинется, точно в бесчувствии. Испугался я даже. Вижу: дело-то, выходит, неподходящее, плохое... Иванов пьян - храпит себе, горюшка мало... Что тут делать, тем более я в первый раз.
В Ярославль-город самым вечером приехали. Растолкал я Иванова, на станцию вышли, велел я самовар согреть. А из городу из этого пароходы ходят, только по инструкции нам на пароходах возить строго воспрещается. Оно хоть нашему брату выгоднее, - экономию загнать можно, да боязно. На пристани, знаете, полицейские стоят, а то и наш же брат, жандарм местный, кляузу подвести завсегда может. Вот барышня-то и говорит нам: "Я, говорит, далее на почтовых не поеду. Как знаете, говорит, пароходом везите". А Иванов еле глаза продрал с похмелья - сердитый. "Вам об этом, говорит, рассуждать не полагается. Куда повезут, туда и поедете!" Ничего она ему не сказала, а мне говорит: