Memow, или Регистр смерти - Джузеппе Д'Агата
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту же ночь Аликино приснилось, будто, стоя перед отцом, он отчаянно рыдает из-за того, что не знает ни слова по-немецки. И тут же его разбудил весьма возбужденный разговор. Он услышал голоса отца и матери, доносившиеся из ее комнаты.
Аликино поднялся и подошел к двери, стараясь понять, о чем они говорят.
Голоса то приближались, то удалялись. Значит, ссорясь, родители двигались по комнате. По ту сторону двери боролись два зверя, которые, правда, не рвали друг друга на части, но, тяжело дыша, лишь ждали подходящего момента, чтобы обидеть и уязвить один другого.
— Прекрати, я тебе говорю.
— Не трогай меня. Не прикасайся ко мне своими перчатками…
— Хочешь уйти от меня? Но на что ты можешь рассчитывать в свои сорок лет?
— Я могу иметь все, чего у меня никогда не было. И даже еще детей.
— В твоем возрасте ты способна только на выкидыш.
— Бедный Кино. Наверное, поэтому и люблю его.
— Кино не выкидыш. Он мой сын и пойдет по моим стопам. Он станет таким же, как я, и лучше меня.
— Это заметно. Кривой нос, крупные скулы, глаза, как два угля, длинные, заостренные уши, торчащий подбородок. Уже сейчас видно, в кого он превращается. — Возникла долгая напряженная пауза. — Астаротте, почему ты прячешь руки? Это все равно что скрывать свою душу.
— А тебе, значит, очень хочется увидеть их?
Саркастический смех:
— Нацисты заразили тебя проказой.
— Сумасшедшая! Мои руки не искалечены. Они хранят несмываемый след одного грандиозного, сверхчеловеческого замысла.
Голос Фатимы изменился. Он прозвучал спокойно, хотя и с вызовом:
— Я готова ко всему. Покажи!
Опять последовала напряженная пауза. Аликино хотел было посмотреть, что же там происходит, но ключ закрывал замочную скважину. И все же юноша догадался, что отец снимает перчатки.
Фатима реагировала сдавленным и потому еще более страшным и леденящим душу стоном, чем если бы это был просто крик.
— Какой ужас. Какой ужас. — Она смогла наконец заговорить. — Астаротте, что ты сделал этими руками?
Он что-то ответил, но Аликино не разобрал его слов.
Возбужденный голос Фатимы зазвучал громче, в нем появилась решительность:
— Это руки, убившие невинного человека. Бога ради, закрой их, надень перчатки и не снимай до самой смерти. Не могу больше. Я не выдержу этого. Хватит, я ухожу.
— Хорошо, уходи. И уходи навсегда.
Услышав приближающиеся шаги, Аликино быстро отступил от двери и проследил за проходящим мимо отцом. Руки его опять были в перчатках. Он скрылся в кабинете. Юноша вернулся к дверям в комнату матери. Он хотел было постучать к ней, хотел сказать, что любит ее, и попросить не уезжать.
За дверью не слышно было ни звука. Фатима не плакала. Она никогда не плакала.
Аликино поспешил в свою комнату. У него тоже не было слез.
Никто никогда не плакал в этом доме.
На другой день Фатима уехала в Рим, где жила ее сестра Джустина, артистка балета. Ей было всего двадцать пять лет, но она уже стала étoile <Звезда (фр.).>, и во время войны ее очень хорошо принимали в некоторых крупных европейских театрах. В странах, оккупированных немцами.
Вскоре Астаротте покинул город.
Он вернулся на свою родину — в Баретту, небольшой провинциальный городок недалеко от Болоньи. Семья владела тут красивым трехэтажным домом, известным как вилла Маскаро, а в начале века у него было другое название — вилла Нумисанти.
В доме на Страда Маджоре остался Аликино, опекаемый Аделаидой.
Однажды, заведя разговор издалека, Аликино как бы между прочим поинтересовался у старой служанки, не доводилось ли ей видеть руки Астаротте без перчаток.
Аделаида ответила, что руки у хозяина были красные. Она сказала это совсем просто, как если бы речь шла о чем-то вполне обыденном, о банальной экземе, и, конечно, не сумела ни описать, как они выглядят, ни тем более объяснить, почему они стали такими.
На лето Аликино не поехал, как обычно, в Баретту. Под предлогом, будто ищет работу — а на самом деле лишь бы только не оставаться вдвоем с отцом, — он отказался уехать из Болоньи. И как раз этим летом он познакомился с Лучано Пульези, своим сверстником, который вскоре стал его лучшим другом.
Более всего их сблизил жадный интерес к литературе. Они читали одни и те же книги, любили одних и тех же писателей, чаще всего современных прозаиков и поэтов, особенно американских и французских, которые до сих пор были почти неизвестны в Италии из-за барьеров, возведенных войной.
Они встречались в книжной лавке в центре города. В то время там на полках можно было едва ли не каждый день делать замечательные открытия.
Аликино мог насыщать свой неистовый интеллектуальный аппетит еще и книгами, что находились в кабинете отца, за исключением тех, которые были заперты в большом застекленном шкафу. У Астаротте имелось редкое собрание мистико-теософских трудов. («Живые книги, — называл он их. — Мы читаем их, а они читают нас».) Аликино отважно поглощал эти сочинения, побуждаемый горячим стремлением охватить все: познаваемое и непознаваемое. Но сюда, на эту территорию, его друг не следовал за ним.
Лучано Пульези изучал юриспруденцию и мечтал о карьере художника. Аликино хотелось стать писателем: что-то придумывать, сочинять. Но чем обильнее он глотал романы любимых авторов, тем слабее становилось его намерение писать, тем отчетливее понимал он, что не выдержит сравнения с ними, а главное — он лишен мощного зова подлинного призвания.
Друзья встречались часто. Сближали их и общие развлечения. Они любили долгие прогулки, нередко ходили вместе в кино, охотно проводили время за рюмочкой в какой-нибудь старой остерии. Расходились они только в одном, отнюдь не второстепенном вопросе — в отношении к девушкам, женщинам, словом, к другому полу.
Пульези (кто знает, почему Аликино предпочитал называть его по фамилии) рано начал заниматься сексом и не упускал для этого ни одного удобного случая. Аликино, наоборот, едва только замечал, что какое-то знакомство с противоположным полом может привести к интимной близости, тотчас молча уходил в сторону. Причем не столько из-за отвращения к половому акту, сколько вследствие неодолимого страха, сковывавшего его эротические позывы, которые он тем не менее испытывал, и нередко весьма мучительно.
В какой-то момент Аликино понял, что сдержанность и деликатность, с какой Пульези уходил от разговора на эту тему, не могут длиться долго. К тому же ему и самому хотелось объяснить свое ненормальное поведение, поскольку оно, видимо, подвергало риску полноту дружбы, которой Аликино очень дорожил. И вот как-то августовским вечером, когда они гуляли по холму на южной окраине города, Аликино поведал другу об одном событии, о котором не рассказывал никому и никогда.