Омовение - Валерий Чудаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А на что надеяться? На отчаяние собственной беспомощности?
Снова безнадёжно двинулся по той же дороге уже с фонариком – стемнело основательно – заглядывая по пути во все трубы под дорогой, для стока вешних вод предусмотренных, в паническом воображении представляя, что случайная машина в этих редких местах сбила (мало ли вильнуло колесо у велика, да и пьяных за рулем не в редкость здесь, давно человека в форме милицейской не видавших), а потом сунули в трубу, и никто ничего и не увидит, никаких свидетелей не найдёшь в этой глухомани…
Дойдя до деревни, постучался к дальнему родственнику, деду за 90 лет: не заходил ли сын? Нет, не видел: глухо-полу разборчиво пробормотал ему в ответ.
Дедушка в его годы уже мало что соображал: был в той степени перехода в мир иной, что происходящее вокруг него на земле мало занимало внимание внешнее, больше озабоченное перебиранием ярких моментов своей жизни.
В полном отчаянии, он вернулся к себе на веранду.
Слушая заливистые рулады безмятежно храпящих мамы и тети, он возненавидел их за тупое бессердечие. А, впрочем, что им – не привыкать. На этой суровой земле и самим им, и многим, и многим поколениям до них столько пришлось навидаться горя от сюда-туда шляющихся оккупантов по прямой дороге к столице, что давно генетически притупилось чувство утрат, потерь близких, ранних смертей маленьких детей и внуков.
Не стал он их будоражить далее. Навинчиваясь всё больше воображаемыми ужасами, вплоть до волков, хотя и знал, что давно их здесь перевели. А гадюки? Этих тварей ещё хватало. И ещё невесть чем травилась его душа.
Неумело опустился на колени, пытался молиться, не ведая положенных в таких случаях слов, в сторону далекой невидимой церкви, куда в раннем его детстве уходила ещё затемно к утренней службе набожная, истово верующая бабушка…
Сон не мог никак сморить его даже после столь напряженного дня. Снова звонил в больницу: нет, никого не привозили, опять в милицию, нет машина еще не вернулась…
Выскакивал на улицу, взахлеб курил одну за другой, кроша пальцами сигареты, не зная больше, куда кинуться, что делать.
Пытался прилечь – сон убежал за тридевять земель…
Только память услужливо подсовывала ему милые эпизоды из прошлых их приездов.
Совсем ещё маленьким был сыночек, дошкольником, когда на перекладных (какие-то триста км от столицы на машине теперь) тогда приходилось преодолевать в три этапа: с Рижского вокзала до Ржева, там три часа в занюханном, с неизменным поди со времён гражданской войны баком с водой кипячёной, в зале ожидания на неуютных деревянных скамьях, отполированных за десятилетия тысячами тел проезжих до блеска рояльного, ещё в дорассветной темноте на рокадный поезд вскарабкиваясь по решетчатым ступенькам с галечной насыпи, два часа на нём, почти пустым в такую рань с редкими угрюмыми рыболовами, и на заштатной станции еще три часа ожидания автобуса, чтоб преодолеть последние 25 км, а от автобуса уже пустяк – километр пёхом, но маленькому, измученному полу бессонной ночью сынишке он давался на последнем изнеможении, после чего он мгновенно засыпал…
А пойманный ими в дряхлеющем запущенном саду дедовской, ещё крепкой кепкой, дикий ёжик – заблуда, напоенный от души молоком и посаженный в коробку картонную, и сбежавший, пока сыночек днем спал, и слезы его горькие от ужаса из самых первых потерь в его маленькой, едва начинающейся жизни.
А как любил ловить карасиков на утренней зорьке. Любознательный с сызмальства, хватался за всё новое, неизведанное.
Как ни сладок утренний сон ребёнка, умолял уже засыпая: Папа, разбуди.
Жалея, поднимал его спозаранок, шли на озеро ради его захлебывающихся восторгов, снимающего с крючка мелких карасиков, которых отдавали благодарной кошке.
А как под вечер отправлял его за свежевыпеченным хлебом в пекарню совсем рядом.
И за какие-то триста метров обратной дороги он успевал обгрызть молодыми весёлыми зубами горбушку ещё тёплой буханки.
А… А…А…
О чём только не вспомнил он в эту самую страшную ночь всей своей жизни! Хоть и коротки июльские ночи, да только не эта…
Вставал, снова опускался на колени, горячо истово молился своими неопытными словами…
Наконец-то стало светлеть за окном – как никогда медленно пошевеливался рассвет.
Когда уже не нужен был фонарик, он в третий раз двинулся обреченно, всех надежд лишённый, по той же дороге, медленно убивающей его всю эту жуткую ночь.
Дорога огибала невысокий холм, где ещё не разгладились полностью брустверы окопов той самой жесточайшей войны. Самая сладкая земляника во всей округе именно тут рожалась, будто напоенная солдатской кровью даже многими годами спустя.
И ВОТ ОНО СЧАСТЬЕ: оторвав глаза от обшаривания земли вокруг, чуть приподняв голову, увидел, как из-за этого холмика вывернувшей дороги, вихляя колесом, медленно катится его сыночек-комочек, зарёванный, чумазый донельзя, с коричневыми бережками грязи по сторонам белых ручейков слёз…
Бросился навстречу из сил последних, подхватывая велик за руль, обнимая за хрупкие цыплячьи плечики, облизывая – зацеловывая родное личико… И счастье сыночка, обретшего отца было безмерным, снова пустившимся в рёв.
Так, за руль держа велосипед, и довел сына на сиденье до дому.
Второпях сварганил яичницу, вскипятил воду, разведя её до нужной теплоты, трепетно смывая с тщедушного тельца подростка ночную коросту пыльного сена.
Оказалось, свернул с дороги в сторону с присущей ему с сызмальства тягой к новому, неизведанному и заблудился.
Встретилось ему стадо коров, пошёл за ними, догадался зарыться в тёплый стог, где и ночевал, до рассвета вздрагивая от самого тихого шороха.
А утром, чуть успокоившись, сообразил по солнцу как выбраться на дорогу. Снова слезами захлебываясь, но теперь уже от счастья оказаться рядом с отцом, торопливо глотая горячую еду, рассказывал бессвязно, обрывками, все ночные страхи.
А он, продолжал мыть сыночку мыльной губкой озябшие грязные ноги, отмыл лицо и шею, сам бормоча нежности несусветные. Уже чистого, он уложил сына в постель, и тот заснул моментально, не успевши голову до подушки донести (впрочем ладонь отца и здесь подстраховала), с прерывистой благодарностью всхлипывая…
Долго не мог он оторвать глаза от благоприобретенного вновь сына, и казалось, что эта радость была выше той, когда привезли его с мамой из роддома…
А потом снова опустился на колени, с наивно-неумелой, но искренней силой благодарил Всевышнего за чудесное спасение.
Так, ещё недавний коммунист, всполз коленками души на самую первую ступеньку бесконечно высокой лестницы, ведущей к Богу.