В самой глубине - Дэйзи Джонсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не знаю, говорю я. Чего ты хочешь?
Ты встаешь с кресла и показываешь на карты. Я вижу, как дрожат твои руки, от переутомления или злобы. Не всегда, черт возьми, должна быть моя очередь, говоришь ты. Я тебе достаточно рассказала. Всякого такого. Всякого дерьма про себя. Ты ударяешь по подлокотнику, вывернув руку. Теперь твоя очередь.
Отлично. Что ты хочешь знать? Я сажусь в кресло. Оно жжет твоим жаром. Ты затаилась у стены, кутаясь в непромокаемую куртку, которую привыкла носить в доме.
Расскажи, как ты нашла меня, говоришь ты.
Я откидываю голову и скрещиваю руки так крепко, что слышу, как шумит кровь. Мне словно полегчало, что ты спросила об этом.
Это твоя история – отчасти ложь, отчасти домыслы – и это история о человеке, который не был моим отцом, и о Маркусе, который был для начала Марго – опять же, если верить слухам, пересудам, – и, наконец, это история – что самое худшее – обо мне. Я предъявляю права на это начало. Вот как месяц назад я нашла тебя.
Охота
Прошло шестнадцать лет с тех пор, как я последний раз видела тебя, когда садилась в тот автобус. В начале лета выбоины на дорожке, ведущей к коттеджу, заполнены лягушачьей икрой, но была почти середина августа, и ничего такого там уже не водилось. Это место было лодкой в другой жизни. В тот месяц по стенам расползались влажные пятна; порывы шального ветра заставляли камины выплевывать птичьи гнезда, яичную скорлупу, совиные катышки. Пол в маленькой кухне был скошен, так что катышки катились к дальней стене. Ни одна дверь не закрывалась как следует. Мне было тридцать два года, и я жила там уже семь лет. В Австралии есть выражение «за черным пнем». В Америке же говорят «глухомань» или «захолустье». Эти слова означают: не хочу никого видеть. Я поняла, что эта привычка досталась мне от тебя. Я поняла, что ты всегда пыталась схорониться в такой глуши, чтобы даже я тебя не откопала. Яблоко от яблони падает недалеко. Я добиралась до Оксфорда, где работала, за полтора часа автобусом. Никто, кроме почтальона, не знал, где я жила. Я оберегала свое уединение. Я отводила ему место в своей жизни, как другие отводят место религии или политике; ни то ни другое ничего для меня не значило.
Я зарабатывала на жизнь тем, что обновляла словарные статьи. Всю неделю я работала над словом «взломать». Карточки для заметок валялись по всему столу и даже на полу. Слово было хитрым, и простые определения тут не годились. Такие мне нравились больше всех. Они точно «ушной червь», песня, которую никак не вытряхнешь из головы. Часто я замечала, что вставляю их в предложения, в которых им совсем не место. Расшифровать код. Взломать записку. Прервать. Я продиралась через весь алфавит, и когда добиралась до конца, он был уже другим, хотя бы слегка. То же самое происходило с воспоминаниями о тебе. Когда я была моложе, я возвращалась к ним снова и снова, пытаясь выудить оттуда какие-то детали, цвета или звуки. Только всякий раз, как я обращалась к какому-то воспоминанию, оно уже было слегка другим, и я понимала, что уже не могу понять, что произошло в действительности, а что я привнесла в него. После этого я перестала вспоминать, и наоборот, стала пытаться забыть. С этим я всегда лучше справлялась.
Каждые несколько месяцев я обзванивала больницы, морги, полицейские участки – и спрашивала, не видел ли кто тебя. Два раза за прошедшие шестнадцать лет мне почти улыбнулась удача: в компании лодочников-браконьеров оказалась женщина, подходившая под составленное мной описание; пара детишек сообщила, что видели тело в лесу, но потом признались, что соврали. Мне уже не мерещилось твое лицо в лицах других женщин на улицах, но обзванивать морги вошло в привычку. Иногда мне казалось, что я делаю это, пытаясь убедить себя, что ты больше не вернешься.
Тем утром я была на работе. Кондиционер так морозил, что все были в джемперах и шарфах и в перчатках без пальцев. Лексикографы – причудливое племя. Хладнокровные тугодумы, разборчивые в словах. Сидя за своим столом – над грудой карточек, – я вдруг осознала, что уже почти пять месяцев не наводила справки о тебе. Самый долгий интервал. Я ушла в ванную комнату и обзвонила обычные места. Я составляла твое описание с учетом временных изменений. Белая женщина, за шестьдесят, темные волосы с проседью, рост пять футов один дюйм[1], около 70 кг, родинка на левом плече, татуировка на лодыжке.
В последнем морге, куда я позвонила, мужчина сказал, что как раз прикидывал, обратится ли кто-то за ней.
Ты всегда казалась такой могучей, нескончаемой, неподвластной смерти. Я ушла с работы пораньше. В том районе велись дорожные работы, и автобус долго петлял, прежде чем выбраться из города. Я никогда особо не походила на тебя, но в отражении грязного стекла ты проглянула сквозь уголки моего лица. Я вцепилась в поручень переднего сиденья. В тот вечер я собрала сумку, арендовала машину, перекрыла воду. Утром я выехала на опознание твоего тела.
К тому времени, как я вернулась домой, было темно. Я пошла включить свет на кухне, и меня одолел страх – тот страх, какого я не знала уже много лет – вдруг ты там стоишь. Я открыла горячую воду и держала руки под струей, пока не пошел пар. Ты была ниже меня, с широченными бедрами и такими крохотными ступнями, что иногда шутила, что в детстве тебе их стягивали, как китаянке. Ты не стригла волос, так что они были длинными и темными, жесткими у корней. То и дело ты говорила мне заплетать их. Гретель, Гретель, у тебя быстрые пальчики. Ты смеялась. Я не помнила этого долгое время. Какими были на ощупь твои волосы. Можешь сделать русалкин хвост? Нет, не так, давай по новой. Еще раз.
Я пыталась работать. Взломать. Разделить на куски. Сделать или стать неисправным. Утром я наконец-то снова увижу тебя, в морге. Трепет – это слово также годилось для описания птиц, взмывающих в небо. Стайка птиц поднялась у меня в горле и выплеснулась через дырявую челюсть. Я нарушила свое же правило. Между холодильником и стеной была засунута бутылка джина. Я вытащила ее. Налила на три пальца в стакан. Подняла за тебя. Твой голос говорил у меня в голове, дальше и дальше. Я не могла разобрать слов, но знала, что это ты; предложения составлялись в твоей манере, слова были простыми и грубыми. Я прихватила зубами край стакана. И закрыла глаза. Громко хлопнула дверь, и я почувствовала кожей лица ветер. Открыв глаза, я увидела тебя в низком дверном проеме, выходившем в сад. На тебе было то самое, старое оранжевое платье, туго стянутое в талии, из него торчали твои ноги. Ты протягивала руки, залитые грязью. Река вливалась в твое левое плечо и расширялась за тобой. Она была такой, как тогда, когда мы там жили, – плотной, почти непрозрачной. Не считая того, что на кафеле в кухне я могла видеть тени существ, нагибавшихся и нырявших, плававших. Я снова открыла горячую воду и стала держать под ней обе руки. Когда я оглянулась, ты подобралась ближе, в твоих черных космах запутались сорняки, и застарелый табачный запах пропитал всю кухню, от пола до потолка. Я чувствовала, как ты всматриваешься в мою жизнь. Даже в моем воображении ты была категоричной, придирчивой. Ты чистила яйцо, снимая скорлупу с гладкой белой окружности. Ты бегала за мной со шлангом до тех пор, пока земля не превращалась в грязевое месиво, и мы валились, перемазанные, точно новорожденные луковицы. Ты смотрела на меня от входа моей кухни, а за тобой бурлила река. Что ты делаешь? – сказала ты. Это здесь ты устроилась? От всех уекала.