Страх - Олег Георгиевич Постнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последний Метценгерштейн, юный барон и сущий дьявол, коего автор уподобил царю Ироду и Калигуле, благоразумно не вдаваясь при этом в подробности его бесчинств, однажды сидел в зале своего дворца, созерцая выцветший гобелен, где был изображен его предок в момент торжества над одним из их кровных врагов. Гигантский конь этого воина, уже поверженного ударом ножа, стоял подле, «словно статуя». Внезапно он повернул голову и, взглянув с полотна человеческими глазами, страшно оскалил желтые, как у покойника, зубы. Сдерживая дрожь, молодой сеньор бросился вон из зала, однако во дворе в свете факелов вдруг увидал трех своих слуг, которые только что «переняли» из неприятельских конюшен, горевших в ту ночь, коня – живую копию изображенного. Клеймо на лбу не оставляло сомнений. Произнеся несколько слов, полных угроз и богохульства, Метценгерштейн вскочил на коня – и с тех пор, казалось, был прикован к седлу этой огромной лошади. Целыми сутками скакал он на ней по окрестным лесам, забыв сон и отдых, пока наконец, как-то в полночь, не запылал, начиная с башен, его собственный дворец. Напрасно челядь пыталась сладить с огнем. Когда же огненный смерч охватил кругом все здание, из леса вылетел стрелой конь и, не слушаясь узды, увлек седока в самое жерло пожара. Там тот и сгинул. Пророчество сбылось. Клубы дыма над останками гнезда Метценгерштейнов приняли форму огромного коня.
Мысль о «Страшной мести» Гоголя сама собой пришла мне на ум. Однако не сходство мотивов, вполне объяснимое, к примеру, миграцией сюжета в духе «Исторической поэтики» Веселовского (и все-таки разительное, если учесть совпадение частностей, как, скажем, роль коня в развязке), а нечто иное, не столь очевидное обстоятельство заняло меня. Открыв том сочинений Гоголя, я убедился, что повесть была написана им в 1831 году и опубликована в начале следующего, 1832-го. Комментатор «Полного собрания рассказов» По лаконически повторял обе эти даты – применительно к «Метценгерштейну».
Находка стоила мне сна. Ворочаясь в темноте и пытаясь собрать разбегавшиеся мысли либо вовсе отмахнуться от них, я не мог, однако, избавиться от чувства, что и само это мое открытие не есть лишь простой филологический казус, но трюк судьбы. По складу души я человек, далекий от мистики, вернее, склонный, сколько возможно, держаться в стороне от нее. Я отдаю себе отчет в подозрительности такого признания: в моем случае оно не вполне уместно. Тем не менее я искренне не люблю совпадений, даже счастливых. Случай – это та маска, в которую охотней всего рядится рок. Исподволь тем самым он превращает нашу жизнь в фарс, ибо главное в совпадениях, конечно же, то, что они не случайны. Их тайная вязь, бросая вызов нашему чувству свободы, подтачивает силы, а порой и самое желание жить. Это подобно игре, где крупье шулер. Разумеется, такая мысль – крайность. Но риторика на грани яви мало подвластна доводам разума. Вскоре мне стало казаться, что я прав. По окраинам сна выстраивались в ряд все новые факты, вроде того, что оба писателя боялись – не совсем зря – преждевременных похорон; что Эдгар По по неясным причинам всю свою жизнь уверял, что бывал в Петербурге (как раз в эти годы), хотя теперь доподлинно известно, что это не так; что оба, будучи христианами, верили в переселение душ (впрочем, в это верит большинство смертных). Наконец, как часто случается в дреме, мне померещилось, что это все – Гоголь, месть, игра дат – не что иное, как знаки других, тоже мрачных событий, касавшихся уже одного меня. Я давно не давал им волю в душе и полагал даже, что вовсе забыл их.
Я сел, потом встал и взглянул в окно. Был теплый ноябрь, листопад. Я сделался хмурым свидетелем окончания ночи. Гирлянды города меркли в утренней мгле. Ветер с юга, обычный, как я знал по бессоннице, в это время суток, оживлял гибридный куст под окном, еще полный теней. Мне было зябко и грустно. Уняв дрожь, я вернулся под одеяло, закрыл глаза. Что мы знаем о нашей жизни? Мы судим себя и других вкривь и вкось, и еще хуже наши дела. Слишком много ночей и дней дает нам время: мы не в силах удержать их в себе. Не потому ли в конце концов нас самих ждет лишь одно – забвение?
II
Я родился в семье дипломата почти треть века назад. Именно случаю обязан я местом своего появления на свет. Миссия моего отца в Нью-Йорке вряд ли была безобидной. Все же он настоял на том, чтобы мать ехала с ним. Мать была против. Насколько я помню, городская жизнь всегда была в тягость ей. Может быть, потому и я сам так и не привык до конца к столице. Отец, человек столичный по своим вкусам, профессии и судьбе, вовсе не мог взять в толк этих ее «причуд». Он держался мнения, что все должно быть разумно. Разум велит знать мир. Мать согласилась ехать лишь потому, что того требовали «инстанции» (так он ей говорил). До сих пор не уверен, только ли козни политики задержали их в Штатах и не строил ли отец в душе расчет, на который не раз намекал мне потом. Собственно, ложь он не ставил никому в упрек. Инфаркт положил конец его карьере, когда мне было семнадцать лет, и после этого я уже мог думать о нем все, что хотел. Я не спешил с выводами. Но странным всегда казалось мне то, что, едва родившись в мир, еще только грезя жизнью, я облетел половину планеты, чтобы потом найти себя на дорожке в саду, перед домом деда, накануне грозы, которую уже не помню.
Дом был построен добротно, перед войной, и пережил оккупацию. Осколок бомбы разбил стекло и продырявил дверцу