Alabama Song - Жиль Леруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама, глаза у него зеленые. И еще мне очень интересно, где это ты набралась опыта по части красивых мужчин, что так уверенно об этом рассуждаешь.
— Зельда Сейр, перестань дерзить! Ты не знаешь, каким в молодости был твой отец. Поверь мне, все мои подруги сходили с ума от зависти!
Итак, я дочь стариков. Если сюда добавить Скотта, выходит так: мы оба — дети стариков. «Дети стариков всегда порочны», — сказал как-то Скотт.
…Что же эти мужчины прячут под формой? Что она добавляет мужчинам? О, постойте, я знаю: форма добавляет мужчинам именно то, от чего я отказалась. То, за что не буду сражаться. Ту романтику, которую я предпочитаю оставить солдатам: не стоит забывать про вдов, сирот и калек. Не стоит.
Я твердо решила, что никогда мой жених — такой свежий, такой весь с иголочки, — не отправится на войну. Плевать на его жалованье и знаменитые галуны: у меня другие планы относительно нас обоих. Я помешаю его отъезду на фронт. Мы все равно попадем в Европу. Мы отправимся туда, но на палубе первого класса. И форму ему придется снять.
1918
Когда было объявлено перемирие, Скотт нашел для себя в лагере Шеридана занятие, очень ему подходившее: он стал адъютантом генерала Райана, а точнее его секретарем на поприще светских развлечений. Повсюду, постоянно они устраивают праздники. Вчера, например, организовали смотр войск. Под гром фанфар и пушечные залпы. Весь город собрался посмотреть, как эти гордые солдаты маются бездельем. А мой бедный Гуфо[1]так неудачно забрался на лошадь, что она сбросила его в первую же минуту парада на глазах у пораженного генерала. Генерал тут же захохотал, как и все вокруг.
Бедный Гуфо, такой великолепный танцор оказался жалким наездником!
Но он так ловко занимается организацией балов, что генерал продолжает его любить и выделяет ему еще больше денег для праздников в «Кантри клаб» и других местах — в городе, — и на эти чудесные вечера Скотт привозит меня, глупую южанку, никогда прежде не сталкивавшуюся с подобным утонченным образом жизни.
Он вскоре демобилизуется и уедет… какой молодой человек, за исключением разве что нескольких невротиков, остался бы в Монтгомери, даже повинуясь зову любви?
Четыре месяца спустя, 27 июля, Скотт отправил за мной на Плэжант-авеню фаэтон; Судья нахмурил брови. Минни срезала розу и приколола ее мне на корсаж; а затем кучер убрал подножку. Пока я пересекала город в этой коляске, появившейся словно из прошлого века, меня терзали разные чувства; то я ощущала себя идиоткой, сгорала от стыда или воображала себя обманщицей, то вдруг казалась себе узурпаторшей или просто принцессой на одну ночь. В свои восемнадцать я, как и все в этом возрасте, хочу побыстрее стать взрослой. Однако благодаря галантному жесту Скотта (наверняка подсказанному неизвестно какой начинающей прелестницей, но который он довел до крайности) я чувствую себя прежде всего игрушкой; я умею управлять лошадьми и потому ненавижу этого кучера в смешном наряде: я предпочла бы сама править экипажем. В «Кантри клаб» вокруг стола сидят еще семь офицеров, и Скотт смотрит на них с беспечным, восхищенным, гордым, вызывающим видом. Каждый из этих мальчиков читает мне стихотворение и преподносит подарок, некоторые делают это так смешно, что мы все вместе принимаемся хохотать и чувствуем себя навеселе еще до того, как прикасаемся к первому бокалу. «Лейтенант Фицджеральд, мой прекрасный Гуфо, вы подарили мне самую замечательную ночь в моей жизни».
Вдвоем мы кружимся в вихре танца, мы скользим по паркету и отрываемся от него под завистливыми взглядами (я не вижу их, но угадываю, я чувствую, что все следят за нами, за каждым нашим движением).
— Ошибка моего отца, — говорит Скотт. — Мой отец настаивал, чтобы я танцевал. Танцевал в салонах, держал спину прямо и следовал всем этим отмирающим правилам этикета. Пойми меня правильно, Малыш. Злая судьба привела к краху благосостояние нашей семьи, и мой отец никогда не смог восстановить его. Будучи стесненным в средствах, находясь на пороге нищеты, он дал нам образование, достойное нашего имени. Ведь имя, которое я ношу, стоит у основания этой страны, да-да, раскрой-ка пошире свои ушки!
И он принимается петь национальный гимн, мне кажется, что кто-то вдруг начинает водить взад-вперед пилой или отпускает нож гильотины; эти дети и родители, разряженные в пух и прах по воскресеньям, они все так гордятся гимном, написанным прадедом Скотта (или дедушкиным братом, я путаюсь в генеалогических хитросплетениях семьи ирландских переселенцев). Я подшучиваю над этим сочинением пращура:
Преодолеем всё во имя долга,
Храня девиз отцов: «Мы верим в Бога», —
чем оскорбляю его. Когда мужчины разглагольствуют и красуются, я не знаю, что им отвечать. Мне просто хочется сбежать, провалиться сквозь землю.
Но именно они, эти мужчины, уходят, чтобы исчезнуть навсегда. Это их право: они исчезают.
1940. январь, больница Хайленд
Я до сих пор вспоминаю тот прекрасный вечер, пахший жимолостью и глицинией, вспоминаю ту безрассудную ночь со смешанным чувством благодарности и смущения: сексуальное напряжение быстро стало невыносимым. Сквозь дымку алкоголя мне вдруг показалось — причем так ясно, что я ощутила сильнейшую боль, — что восемь молодых людей, без конца хватавших друг друга, щипавшихся, лезших друг к другу с поцелуями, пускавших пыль в глаза, бросавших грубые слова и вновь пускавшихся целоваться, уже не в щеки, а в губы, да так шумно, словно этот шум был для них признаком мужественности, — что все они еще невинны. Занятые друг другом, они забыли про меня. Именно об этом они стали говорить на следующий день, едва ворочая деревянными языками.
Утром, все еще не осознавая, почему мои чувства так обострены, я отправилась к городскому ювелиру и в знак благодарности Скотту попросила выгравировать на серебряной фляге фразу на французском языке:
«Не забывай меня».
Эта замечательная фляга долго служила ему; странный и преступный подарок — если хорошенько вдуматься. Скотт часто терял ее и, проклиная себя за то, что фляга могла выпасть из кармана куртки, как сумасшедший бросался на поиски. Он мог вернуться в оставленные полчаса назад номер отеля, комнату в доме. Было заметно, как с каждой минутой растет его беспокойство, но что за беспокойство это было на самом деле? Боязнь потерять дорогой сердцу предмет или страх утратить то, что внутри, — джин, виски или контрабандный бурбон?
«Не забывай меня»: не на дне ли фляги скрывалась истина? Пьют ведь и для того, чтобы помнить, и для того, чтобы забыть. Две стороны одной медали, но медали не за отвагу, а за пережитые несчастья.
О, я замолкаю! Сделаем паузу. Человек в белом халате вмешивается в мои размышления, чтобы с помощью ваты и эфира добавить моей памяти провалов.
1919, март