Любовь преходящая. Любовь абсолютная - Альфред Жарри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ноги наливаются свинцом, и под их тяжестью водосточный желоб медленно поддается, гнется, отгибается и отвисает все более заостряющимся клювом.
Герою, словно обремененному парой чугунных ядер, кажется, что он — железная рыбина, утягиваемая куда-то огромным магнитом. Долго он не продержится. И недолго тоже. Внутренний голос философски его успокаивает:
«Зато честь не пострадает».
Еще немного, и он свалит отсюда самым коротким путем — прямо вниз, упадет посреди парка, пробив дыру в зеленой мешанине из листьев и веток, ударится и, наверное, будет вынужден — как это не печально — некоторым образом умереть.
Наверху ни звука.
Манетта смотрит на луну.
Словно задумалась, почему это небесное тело — желтого цвета.
Проносится легкий бриз, оставляя после себя запах цветущих каштанов.
Он поднимает голову и скрипит зубами.
Если дотянуться до угловой трубы, то можно будет всем телом вытянуться вдоль этого проклятого по-прежнему ускользающего желоба. Совсем как утопающий, что сучит ногами в ожидании песчаного дна, он нащупывает некую подвижную опору и встает на нее. Это на четвертом этаже забыли затворить один из ставней. Ставень угрожающе шатается, но держится крепко. Можно передохнуть.
Осознав, что все еще жив, и убедив себя в том, что ему следует выкарабкаться из этой истории достойным образом, разве что с израненными пальцами, он совершает прыжок «рыбкой».
Допрыгнул.
Манетта в ужасе.
«Господин Люсьен!»
Он прыскает со смеху. Теперь, с высоты своего положения, можно и посмеяться. Здесь, у челяди, на территории мелкого и низшего сословия, он напускает на себя дядюшкин вид и по-хозяйски проходит в комнату.
«Ну и что? И нечего на меня так смотреть… Ведь дверь в коридор ты закрыла, а балконная дверь была открыта. Я просто срезал напрямик».
Он садится на кровать, на узкую кровать, застеленную грязным бельем. В углу — оцинкованный столик, какие бывают в закусочных, на нем кувшин, кусок хозяйственного мыла и плошка, в которой мокнет облысевшая щетка для ногтей.
Вокруг горящей свечки — ореол комаров, а мухи сплошь облепили стены, подпирая портрет торжествующего Феликса Фора[3]. Эту роскошь дополняет тонкий как лист бумаги, цвета ржавчины и с обтрепанными краями, коврик перед кроватью. Манетта воздевает руки и машинально их опускает.
Она явно недоумевает. На ней синяя хлопчатобумажная юбка и заношенные чулки. Прическа в духе Форэна[4]: жесткие прямые волосы, которые можно и не расчесывать, ибо такие кудели не слипаются, даже если изрядно засалены. Она пользуется каким-то особым кремом, который пахнет гнилыми розами. Волосы у нее светлые, а на руках длинные волоски то рыжие, то черные, в зависимости от степени загрязненности; ее нос вытянут вперед, как мордочка у ласки. Она молода и уже только поэтому — не уродлива; на груди и шее у нее складки жира.
Ее груди кажутся двумя выпуклыми крышками на круглых коробках, которые не могут плотно закрыться: там, внутри, что-то должно быть, и это что-то должно быть чертовски привлекательным, хотя, может оказаться и дьявольски омерзительным.
Крепко сбитый торс затянут в корсет (Хозяйка отдает ей свои старые корсеты), мордашка — смазлива, есть и выражение, и глазки, и лобик, и все, что требуется. Может переспать, не раздеваясь. Хотя от нее все равно будет нести гнилыми розами, копченой селедкой, треской, посудомоем, целым букетом из тысячи скверных запахов, среди которых преобладает изысканное амбре плохо мытого женского тела.
Люсьен чувствует себя неловко. Он уже ни о чем не думает, ситуация яснее некуда. При свете свечи они оба выглядят мертвецами.
МАНЕТТА: Вы, что, с ума сошли?
ЛЮСЬЕН: Оставь меня в покое. Я устал. Я ложусь спать.
МАНЕТТА: Надеюсь, не в мою постель? Какой негодник! Вот сейчас позову Хозяйку!
ЛЮСЬЕН: Зови хоть Султана! Сегодня мне захотелось лечь у тебя. Заснуть в своей кровати я не могу. Слишком большая. Раздень меня. У меня словно все кости перебиты.
МАНЕТТА: Неужели вы залезли по карнизу?! (Воздевает руки). Подумать только: забрался как вор! (Опускает руки).
ЛЮСЬЕН: На…ать!
MAHETTA: Залез, да еще и гадости всякие говорит!
ЛЮСЬЕН: У тебя английская тафта есть?
МАНЕТТА: Конечно, нет. Зато у меня есть английские нитки!
ЛЮСЬЕН: Нитки? Ты бы еще иголку предложила[5]! У меня все ноги разодраны, и штаны я снимаю, не для того, чтобы показать тебе то, о чем ты подумала. Подай-ка мне полотенце и воды. Да пошевеливайся!
МАНЕТТА: Ну и ну! Это же надо! Какой срам. Я-то думала, не юноша, а просто ангел, а он залез с умыслом, чтобы за ж…у щипать. Вот позову Хозяйку.
ЛЮСЬЕН (устраиваясь в постели и натягивая одеяло до подбородка): Ай! Такое ощущение, будто залезаешь в тину, и все такое влажное! У меня наверняка ушиб позвоночника. Манетта, для твоего сведения, позвоночник, это как барабанная палка, которую проглатывают при рождении. А теперь, если хочешь, можешь лечь на коврик, только без разговоров, меня это утомляет. И свечку потуши.
Глубокая тишина.
За окном дрожат каштаны. Дождь из каштановых цветов орошает ватную тишину и чуть освежает, несмотря на то, что смешивается с искрящимися траекториями насекомых. Луна потихоньку взбирается на карниз. Она как девственница восходит по выступам, и те начинают светиться от ее наивных и чистых прикосновений.
Манетта, задув свечу, преображается и тоже поднимается; совершенно белая и совершенно голая, она склоняется к Люсьену. Он делает вид, что спит. Он без сил и боится оказаться не Хозяином положения. Он ищет подходящую шутку, не находит: уж лучше бы ему сейчас быть одному.
МАНЕТТА: Миленький… (вздыхая). Как это неразумно.
ЛЮСЬЕН: Заткнись! Оставь меня в покое. Мне расхотелось. Вообще-то, мне хочется только, когда я в тепле. Так что…
МАНЕТТА: Хотите, я вас согрею? Если вы обещаете быть паинькой…
ЛЮСЬЕН (ломаясь): Нет, Манетта, не надо… не то я позову маму. Лучше говори мне сальности, как вчера.