4321 - Пол Остер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот он утром двадцать девятого апреля стоит в вестибюле отеля «Пон-Руайяль», обняв мать, еще не оправившуюся после перелета, и просит у нее прощения. Снаружи улицы лупил дождь, и когда Фергусон опустил подбородок на материно плечо, он глянул в переднее окно гостиницы и увидел, как из руки какой-то женщины вырывается зонтик.
Нет, Арчи, сказала мать, мне не нужно тебя ни за что прощать. Это тебе нужно меня простить.
Гил уже стоял у стойки портье, дожидаясь своей очереди вручить паспорта, расписаться в учетной книге постояльцев и заселиться в гостиницу, и пока он занимался всеми этими скучными делами, Фергусон подвел мать к скамье в углу вестибюля. После перелета она выглядела измотанной, и если ей хотелось и дальше с ним разговаривать, чего, как он полагал, ей и хотелось, было бы легче делать это сидя. Измучена, добавил про себя Фергусон, но не больше любого другого, кто путешествовал бы двенадцать или тринадцать часов без перерыва, и выглядит прекрасно, подумал он, почти ни йоты разницы с тем, какой он видел ее в последний раз шесть с половиной месяцев назад. Его красивая мать. Его прекрасная, несколько измотанная мать, и до чего же хорошо было вновь смотреть ей в лицо.
Я очень по тебе скучала, Арчи, сказала она. Я знаю, ты уже большой, и у тебя есть все права на то, чтобы жить, где б тебе ни захотелось, но так надолго мы ни разу не расставались, и к этому еще необходимо привыкнуть.
Я знаю, сказал Фергусон. Мне было так же.
Но ты же здесь счастлив, правда?
Да, по большей части. По крайней мере, мне так кажется. Жизнь, знаешь ли, несовершенна. Даже в Париже.
Это ты хорошо сказал. Даже в Париже. Даже в Нью-Йорке, к тому ж, если уж на то пошло.
Скажи мне, ма. Почему ты сказала то, что сказала пару мгновений назад, – перед тем, как мы подошли сюда и сели?
Потому что это правда, вот почему. Потому что неправильно было с моей стороны поднимать такой шум.
Не согласен. То, что я написал, было жестоко и несправедливо.
Необязательно. Вовсе нет, если смотреть с того места, где ты сидел восьмилетним мальчиком. Мне удавалось держаться, пока ты ходил в школу, а потом настало время отпуска, и я просто больше не знала, что с собой делать. Бардак, Арчи, вот во что я превратилась, нечестивый бардак, и тебе, наверное, было страшновато оставаться в то время со мной.
Дело не в этом.
Нет, ты не прав. Именно в этом. Ты же помнишь «Еврейскую свадьбу», верно?
Конечно, помню. Мерзкая старая кузина Шарлотта и ее лысый, близорукий муженек, как-его-там.
Натан Бирнбаум, стоматолог.
Лет десять где-то прошло, нет?
Почти одиннадцать. И я по-прежнему с ними не разговариваю, все это время. Ты же понимаешь почему, правда? (Фергусон покачал головой.) Потому что со мной они сделали то же, что я чуть не сделала с тобой.
Не улавливаю.
Я сделала их снимки, которые им не понравились. Довольно неплохие снимки, думала я. Не самые лестные на свете, но снимки хорошие, интересные, и когда они не дали мне их опубликовать, я позволила Шарлотте и Натану исчезнуть из моей жизни, поскольку сочла их парочкой дураков.
Какое отношение это имеет к «Лорелу и Гарди»?
Неужели не сообразил? Ты сделал мой снимок в своей книге. Множество снимков вообще-то, не один десяток, и большинство их очень лестны, кое-какие – настолько лестны, что мне даже как-то стыдно было читать про себя такое, но вместе с этими лестными картинками были и такие, что показывали меня в ином свете, в свете нелестном, и когда я читала те части книги, меня они задели и рассердили, так задели и так рассердили, что я поговорила об этом с Гилом, чего мне вовсе не следовало делать, и после этого он написал тебе письмо, от которого тебе стало так скверно – скверно потому, что я знаю: последнее, чего бы тебе захотелось, – это причинять мне боль, и когда ты прислал нам эти коротенькие письма, я ощутила, что обошлась с тобою нехорошо. Твоя книга – честная книга, Арчи. Ты рассказал правду в каждом ее предложении, и я не хочу, чтобы ты в ней что-то редактировал или стирал что-нибудь из-за меня. Ты меня слушаешь, Арчи? Не меняй в ней ни слова.
Неделя пролетела быстро. На время визита Вивиан приостановила их учебные занятия, и хотя Фергусон продолжал читать по нескольку часов утром, каждый день он встречался с Гилом и матерью на обед, а потом оставался с ними, пока не приходила пора возвращаться домой и ложиться спать. За эти месяцы после того, как он уехал из Нью-Йорка, многое изменилось, однако все, по сути, осталось прежним. После семи лет работы Гил дописал книгу о Бетховене, и теперь у него, казалось, нет сожалений о том, что он отказался от бремени рецензирования и журналистики ради более спокойной жизни преподавателя истории музыки в Маннисе. Мать Фергусона продолжала снимать портреты известных людей для журналов и медленно собирала новую книгу об антивоенном движении дома (она была яростно за «против»). Куда бы ни ходили они вместе в те дни, она прихватывала с собой маленькую «Лейку» и несколько катушек пленки, щелкала раз за разом, снимая протестные плакаты, что появились по всему Парижу («США ВОН ИЗ ВЬЕТНАМА», «ЯНКИ ВАЛИТЕ ДОМОЙ», «À BAS LES AMERLOQUES», «LE VIETNAM POUR LES VIETNAMIENS»[101]), вместе с многочисленными снимками парижских уличных сцен, и пара катушек была посвящена лишь Фергусону и Гилу, и поодиночке, и вместе. Они втроем смотрели на картины в Лувре и «Jeu de Paume», ходили в «Salle Pleyel» на исполнение «Мессы времен войны» Гайдна (Фергусон с матерью оба решили, что это необыкновенно, а Гил откликнулся на их восторги вымученной улыбкой, которая означала, что для него исполнение не было на должном уровне), и однажды вечером после ужина Фергусон заманил их доехать до «Action Lafayette» на десятичасовой сеанс показа «Случайного урожая» Мервина Лероя, фильма, где, как все они согласились, навоза хватало бы на четыре конюшни, но, как отметила мать Фергусона, до чего приятно было смотреть, как Грир Гарсон и Рональд Кольман притворяются, будто влюблены.
Незачем и говорить, Фергусон сообщил им о письме из «Книг Ио». Незачем и говорить, его мать сказала, что будет только счастлива отдать негатив «Арчи» для обложки. Незачем и говорить, Фергусон отвел их наверх и показал свою комнату на шестом этаже. Незачем и говорить, его мать и Гил отозвались на то, что увидели, по-разному. Мать ахнула и спросила: Ох, Арчи, неужели так можно? Гил же, напротив, хлопнул его по плечу и сказал: Кто бы ни сумел попробовать в таких условиях, заслуживает моего полного и стойкого уважения.
Однако другие дела не были для Фергусона настолько просты или приятны, и не раз за ту неделю он оказывался в неловком положении, когда приходилось что-то от них утаивать или лгать им. Когда мать спросила, познакомился ли он тут с какими-нибудь хорошими девушками, к примеру, он сочинил историю о кратком флирте с итальянской студенткой по имени Джованна, которая ходила с ним на занятия по языку в «Alliance Française». Правдой было то, что в его классе действительно была Джованна, но, помимо двух получасовых разговоров с нею в кафе за углом от школы, между ними ничего не происходило. Ничего не было и между ними с Беатрисой, крайне разумной французской девушкой, работавшей ассистенткой в «Galerie Maeght», – это с ней он предположительно ходил на свидания месяц-другой. Да, Беатриса работала в галерее, и они сидели рядышком на вернисажном ужине «Maeght» еще в декабре, флиртовали друг с дружкой как-то мягко и расплывчато, но когда Фергусон позволил себе позвать ее на свидание, она его отвергла под предлогом того, что помолвлена и собирается замуж, – за ужином она об этом заикнуться пренебрегла. Нет, он не мог разговаривать с матерью о девушках, потому что никаких девушек не было, если не считать пяти грузных и щуплых шлюх, которых он отыскивал на улочках Ле-Аля, а о них с нею говорить он не собирался, да и не намеревался разбивать ей сердце рассказами об Обри и о том, в каком он был восторге, когда владыка эльфов втолкнул свой напрягшийся хуй ему в задницу. Ей нипочем нельзя было знать о нем ничего такого. В его жизни имелись такие области, какие следовало отгородить от нее и охранять с исключительным тщанием, и вот из-за этого они никогда уже больше не могли быть так близки, как некогда, какими он по-прежнему хотел, чтоб они были. Нельзя сказать, что он не врал ей в прошлом, но теперь стал старше, да и обстоятельства были иными, и все же, пока он гулял с нею по Парижу и радовался от того, насколько она, судя по виду, счастлива, радовался тому, как она продолжала стоять за него горой, те дни были окрашены еще и печалью, ощущением того, что какая-то существенная его часть вот-вот растает и исчезнет из его жизни навсегда.