Золотая тетрадь - Дорис Лессинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Целую неделю Савл ко мне не приближался, опять — никаких объяснений, ничего, он был посторонним человеком, который приходил в мой дом, кивал мне сухо, проходил наверх. Неделю я наблюдала, как мое женское существо чахнет, потом оно стало закипать яростью, закипать ревностью. То была злобная ужасающая ревность, я не узнавала саму себя. Я поднялась к Савлу и сказала:
— И что же это за мужчина, который может заниматься с женщиной любовью, на протяжении многих дней, всем своим видом давая ей понять, что ему очень нравится этот процесс, а потом он вдруг дает отбой, даже не предложив ей в качестве объяснения какой-нибудь вежливой лжи?
Громкий агрессивный смех. Потом он мне сказал:
— Что это за мужчина, спрашиваешь ты? У тебя есть все основания для того, чтобы задать этот вопрос.
Я сказала:
— Полагаю, ты пишешь один из этих великих американских романов, юный герой там ищет собственную идентичность.
— Правильно, — сказал он. — Но я не готов выслушивать речи в подобном тоне, если их произносят обитатели Старого Света, которые по какой-то неведомой мне причине никогда не знают даже и минутных колебаний в вопросе определения собственной идентичности.
Он был настроен жестко, насмешливо, враждебно; я тоже была жесткой, тоже смеялась. Наслаждаясь откровенным холодом этого мгновения, этой враждебностью в неприкрытом чистом виде, я ему заявила:
— Что же, желаю удачи, но только больше не используй меня в своих экспериментах.
И я ушла. Спустя несколько минут и он ко мне спустился, но уже не как духовный томагавк, он заговорил со мной по-доброму, ответственно. Он сказал:
— Анна, ты ищешь мужчину своей жизни, и правильно делаешь, ты его заслуживаешь. Но.
— Но?
— Ты ищешь счастья. Это слово, которое всегда было для меня пустым звуком, пока я не увидел, как ты его из этой ситуации отжимаешь как масло. Одному Богу известно, как вообще возможно, пусть даже это делает и женщина, извлекать счастье из этого расклада. Но.
— Но?
— Это я, Савл Грин, и я не счастлив и никогда счастливым не был.
— Так, значит, я тебя использую.
— Именно так.
— Справедливый обмен, ведь ты же тоже меня используешь.
Он изменился в лице, он явно был сильно удивлен.
— Извини, что я посмела заговорить об этом, — сказала я, — но быть того не может, чтобы тебе ни разу не приходило это в голову.
Он засмеялся, и смех его был настоящим, не враждебным.
А потом мы пошли пить кофе, и за кофе мы говорили о политике или, скорее, об Америке. Его Америка — холодная, жестокая. Он говорил о Голливуде, о «красных» писателях, о тех, кто, повинуясь давлению Маккарти, стал называться «красным», о тех писателях, которые, став респектабельными, стали послушно придерживаться антикоммунистических идей. О людях, доносивших на своих друзей в инквизиционные комитеты. (*9) Он говорит об этом с каким-то отстраненным и удивленным гневом. Рассказал мне, как его босс призвал его в свой кабинет спросить, является ли он членом коммунистической партии. Савл к тому времени уже им не был, на самом деле незадолго до этого его уже из партии изгнали, однако он отказался отвечать. Босс сильно распереживался и сказал, что Савл должен подать в отставку. Савл, спустя несколько недель, встретил его на вечеринке, и этот человек вдруг начал причитать, стонать, во всем себя винить. «Савл, ты же мой друг, я привык думать, что ты мой друг». Эту ноту я слышала во многих рассказах Савла, в рассказах Нельсона, других людей. Пока он говорил, я различала в себе чувство, которое меня смущает: острый злой приступ презрения к боссу Савла, к «красным» писателям, которые спасались бегством в «удобный» коммунизм, ко всем доносчикам. Я сказала Савлу:
— Все это очень хорошо, но все, что мы говорим, все наши представления произрастают из допущения, что от людей следует ожидать мужества, достаточного для того, чтобы отстаивать плоды своих личных размышлений.
Он вскинул голову, резко, вызывающе. Обычно, когда он говорит, он говорит вслепую, его глаза пустые, он говорит с самим собой. Только когда он весь, «в полном составе», взглянул на меня сквозь эти серые прохладные глаза, я осознала, насколько я уже привыкла к этой его манере — говорить с самим собой, едва ли замечая, что я нахожусь рядом. Он спросил:
— Что ты имеешь в виду?
Я поняла, что я впервые подумала об этом с такой ясностью: его присутствие заставляет меня мыслить с предельной ясностью, потому что наш опыт совпадает очень во многом, а в то же время мы люди очень разные. Я сказала:
— Послушай, возьмем хотя бы нас, среди нас нет никого, кто бы не делал этого, публично мы говорим одно, приватно мы говорим другое, одно — нашим друзьям, другое — для врагов. Нет никого, кто не поддался бы хоть раз давлению, не уступил страху перед тем, что о нем станут думать как о предателе. Я могу припомнить по меньшей мере дюжину случаев, когда я думала: я ужасно боюсь это сказать, или даже просто подумать это, по той причине, что я боюсь, что обо мне станут думать как о предателе по отношению к партии.
Он пристально на меня смотрел, смотрел жестко, с затаенной презрительной усмешкой в глубине глаз. Мне эта усмешка хорошо знакома, это — «революционная усмешка», и у всех у нас бывали случаи, когда нам приходилось применять эту усмешку, вот почему я не ответила на этот его вызов, а вместо этого продолжила:
— Так вот, я и говорю, что в наше время именно те люди, от которых по определению можно было б ждать, что они будут бесстрашными, правдивыми, открытыми, превратились в льстецов, лжецов и циников, или из страха перед пыткой или же тюрьмой, или — из страха прослыть предателем.
Он на меня рявкнул, как-то машинально:
— Разговорчики среднего класса, вот что все это такое, что же, в такие вот моменты твое происхождение дает о себе знать, да?
На мгновение я лишилась дара речи. Потому что ничто из того, что он говорил мне когда-либо раньше, ни тон, который он когда-либо использовал в разговорах со мной, не предполагали такой вот реплики: она была оружием из арсенала глумливых колкостей, презрительных насмешек, и я была застигнута врасплох. Я сказала:
— Не в этом дело.
Он ответил, все тем же тоном:
— Очень занятный образчик поношения красных, давненько я такого не слыхал.
— А твои критические отзывы о старых друзьях по партии, я полагаю, были просто беспристрастным комментарием?
Он не ответил мне, он хмурился. Я сказала:
— Все мы знаем, глядя на американский опыт, что всю интеллигенцию в полном составе можно силой заставить исповедовать набор стандартных представлений антикоммунизма.
Он неожиданно заметил:
— Вот почему я так люблю вашу страну, здесь этого не могло случиться.
Опять ощущение дисгармонии, шока. Потому что то, что он сказал, было сентиментальным заявлением, утварью, вытащенной из либерального буфета, так же как остальные его реплики представляли собой утварь из красного буфета.