Лев Толстой - Владимир Туниманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писатель вообще решительно сократил или целиком убрал публицистические отступления, отдав предпочтение художественным картинам. Место рассуждений о Кавказской войне заняли главы (абсолютно нецензурные), воссоздающие обстоятельства и последствия одной карательной экспедиции. Отношение автора к происходящему всегда определенно (никаких «этических» колебаний), но оно выражено почти всегда не в откровенно субъективной форме, а художественно, что только усложнило задачу писателя, уверенного, что «художество требует еще гораздо большей точности, чем наука».
И как всегда, когда Толстой обращался к сюжетам историческим (пусть это и недавняя история, в отдельных эпизодах которой он сам участвовал); ему понадобилась целая библиотека книг о Кавказе, исламе, Николае I. Глава о Николае много раз переделывалась и переписывалась. Книги историков разочаровывали, а многие важные документы добыть было трудно. Толстой остро нуждался в непредвзятых свидетельствах современников о частной жизни императора. С этой целью он обращается ко многим лицам (разумеется, и к любезному и обязательному, пишущему об истории великому князю Николаю Михайловичу), могущим сообщить нужные факты или предоставить доступ к закрытым документам. Александрин в ответ на ее удивленное письмо Толстой пояснил, почему ему понадобились свидетельства об императоре и что именно его особенно интересует:
«Я пишу не биографию Николая, но несколько сцен из его жизни мне нужны в моей повести „Хаджи-Мурат“. А так как я люблю писать только то, что я хорошо понимаю… то мне надо совершенно, насколько могу, овладеть ключом к его характеру. Вот для этого-то я собираю, читаю всё, что относится до его жизни и характера… Мне нужно именно подробности обыденной жизни, то, что называется la petite histoire».
Толстой так увлекся работой над сценами из жизни Николая I, что они грозили превратиться в самостоятельное произведение, но уже не художественное, а публицистическое — трактат о «психологии деспотизма», механизме самодержавной власти с очень далекими выводами и обобщениями. И всё же он не пошел на разрушение художественной структуры повести, допустив лишь некоторую деформацию, ограничился одной главой, несмотря на великое искушение высказаться подробнее и откровеннее. «Николаевские» фрагменты десятой редакции повести Толстой отчасти использовал в политической публицистике (особенно в трактате «Единое на потребу»).
В окончательном тексте Толстой как публицист максимально устранился. Избегая прямых суждений, он тщательно описывает внешность императора, выражая свое брезгливое отношение к этому «грубому, необразованному, жестокому солдату». Портрет самодержца сродни резким, шаржированным зарисовкам в романе «Воскресение»: восковая маска, кукла со взглядом василиска и тусклыми безжизненными глазами. В основном Николай I показан «изнутри»: как бы тщательно отредактированная стенографическая запись «внутреннего голоса» царя, в которой ясно различимы интонации и суждения слегка загримированного Толстого. Но и такое компромиссное слияние публицистики и художественного слова вызывало некоторое неудовольствие Толстого. Сохранилось свидетельство Кони, должно быть, истинное: «Толстой считал главу о Николае Павловиче неоконченной и даже хотел вовсе ее уничтожить, опасаясь, что внес в описание не любимого им монарха слишком много субъективности в ущерб спокойному беспристрастию». Основания для таких опасений, безусловно, были.
Отказался Толстой и от «лестницы власти» со строго определенной долей ответственности каждого члена государственной машины. Но формула насилия и произвола не исчезла, она вошла в художественную ткань, в сюжет повести. Сразу же после главы, в которой гневными и резкими мазками набросан портрет самодержца, следует летописный рассказ о карательной экспедиции — непосредственные и зримые плоды предписания монарха, поэтапно доставленного на театр военных действий («Чернышев написал Воронцову, и другой фельдъегерь, загоняя лошадей и разбивая лица ямщиков, поскакал в Тифлис»). Так заканчивается 15-я глава, а в следующей обозначен конечный пункт зловещего маршрута: «Во исполнение этого предписания Николая Павловича, тотчас же, в январе 1852 года, был предпринят набег в Чечню». Николаевская и две последующие главы связаны мотивами жестокости, насилия, деспотического произвола — образное воплощение толстовской концепции чудовищной государственной власти. В повествовании наступает перерыв: история Хаджи-Мурата отступает на задний план, художественная мысль максимально приближается к публицистической, не сливаясь с нею. Чувство меры не позволило Толстому ввести в небольшую повесть развалившие бы ее рассуждения и сентенции, с его точки зрения, верные и справедливые, но уместные «в трактате, собрании афоризмов», а не в художественном произведении.
Николай I и Шамиль, мельком упомянутые в первой редакции, в окончательном тексте стали главными героями двух особенно идеологически насыщенных глав. Один из мемуаристов пересказывает произнесенные Толстым в самом разгаре работы над повестью слова о месте этих исторических персонажей в произведении:
«Приходится окунуться с головой в эпоху Николая и пересмотреть большой материал — и печатный и рукописный. И всё это, быть может, только для того, чтобы извлечь какие-нибудь две-три черты, которых читатель, пожалуй, и не заметит, а между тем они очень важны. Меня здесь занимает не один Хаджи-Мурат с его трагической судьбой, но крайне любопытный параллелизм двух главных противников той эпохи — Шамиля и Николая, представляющих как бы два полюса властного абсолютизма — азиатского и европейского…»
Как частные люди Николай I и Шамиль, скорее, антиподы. Они сопоставлены как властелины, деспоты, но не в жесткой и однолинейной публицистической манере, а художественно тонко. И если «непропорциональная» николаевская глава стоит особняком в художественной структуре повести, то этого никак не скажешь о шамилевской, безукоризненно входящей в сюжетную линию истории Хаджи-Мурата, ускоряющей трагическую развязку: именно здесь легендарный имам туго натянул «конец веревки», предопределив тем самым бегство мятежного наиба; что касается императора, то он, в сущности, хотя и невольно, облегчил участь «страшного горца», не согласившись с жестоким планом изоляции, предложенным военным министром, создав возможность побега пленника.
Рассказ о Шамиле начинается с мотива лжи; описывается возвращение имама после сражения, в котором он, «по мнению русских, был разбит и бежал в Ведено, по его же мнению и мнению всех мюридов, одержал победу и прогнал русских». Подлинная картина сражения была в повести изображена раньше. Ложь очевидна, и она отчасти похожа на русскую военную «реляцию»: «В середине дня значительное скопище горцев внезапно атаковало рубщиков. Цепь начала отступать, и в это время вторая рота ударила в штыки и опрокинула горцев. В деле легко ранены два рядовых и убит один. Горцы же потеряли около ста человек убитыми и ранеными». Реляция — образец рутинной, обыденной фальсификации истории, незатейливый психологический механизм которой много раз был продемонстрирован Толстым в «Войне и мире» и описан — со ссылкой на личный опыт — в статье «Несколько слов по поводу книги „Война и мир“». Толстой в повести не акцентирует внимание на наивном характере «хвастливой лжи». Просто ложь, бесконтрольно, автоматически проникающая в сочинения историков. Чем проще такая ложь, тем лучше. Потому-то здесь неуместны и нежелательны перемены: современные российские сводки, зачитываемые генералами с фамилиями, заимствованными из произведений Гоголя, выдержаны в традиционном духе (стилистика другая и много новых слов и словообразований, но суть всё та же) — число убитых и раненых в Чечне боевиков, кажется, намного превосходит число жителей горного края, а некоторых полевых командиров уже несколько раз хоронили, так что следует предположить, что там приходится сталкиваться с зомбированным противником.