Белки в Центральном парке по понедельникам грустят - Катрин Панколь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и что? — возразила Жозефина. — В Голливуде на гомосексуалистов очень косо смотрели. Сколько актеров женились просто для конспирации!
— Я знаю. Кажется, я и тогда это уже знал. Я, конечно, был невинный младенец, но кое-что во мне все-таки пробуждало любопытство. Например, его долгая дружба с Рэндольфом Скоттом. Они как-никак десять лет прожили вместе и были неразлучны. Кэри даже потащил его в свое свадебное путешествие со своей первой женой, Вирджинией Черрилл. Но я думаю, на самом деле мне не хотелось в это вникать. Мне и так было несладко, что я влюбился в мужчину. Но чтобы к тому же в мужчину «инакового», как тогда говорили, — этого бы я не выдержал… Мне больше нравилось, когда мы с ним просто шутили и смеялись. Кэри был большой весельчак. Он из любой ерунды мог устроить настоящий цирк. Он говорил, что жизни надо улыбаться, тогда и она тебе будет улыбаться. Он все время это повторял. Надо сказать, у него к этому был талант. Если я жаловался на родителей, он меня одергивал: «Хорош ныть! Накличешь на себя тридцать три несчастья!..» Он старался меня отвлечь. Учил меня элегантно одеваться. У него самого был учитель — великий Фред Астер. Кэри говорил, что элегантнее человека не найти. Фред Астер брал горсть земли из Центрального парка, смешивал ее со слюной и ушным воском и этим чистил башмаки!.. Кэри во всем ему подражал. Он заказывал себе костюмы в Лондоне, на Сэвил-роу, а когда их привозили, доставал из чехла, комкал и расшвыривал по комнате. Мы набрасывались на эти несчастные расфуфыренные костюмы, топтали их, хватали, трепали во все стороны, пока не выбьемся из сил. Кэри говорил: «Эк мы их, a, my boy?» Больше, мол, не будут строить из себя невесть что!.. Был у него такой дар: делать жизнь проще. Возвращаться домой, в эту мрачную квартиру, к родителям с постными физиономиями, — это было как в гроб укладываться. Меня мучили десятки разных вопросов. Я не понимал, где я, где мой мир? Дома я играл роль образцового сына, а с Кэри открывал, что такое настоящая жизнь. Знаете, это было тяжело! Все в этой истории было тяжело… А уж как она закончилась… Господи! Как вспомню, как консьерж протянул мне тот конверт!.. Я в жизни ни одного письма столько не перечитывал. Письмо от человека, которого я любил!.. И всякий раз это был целый ритуал. А как иначе? Разве можно иначе читать письмо от того, кого любишь? Тогда, выходит, сам не стоишь своей любви… Я, когда перечитывал письмо, не хотел ни на что отвлекаться. А то бывает, читают люди любовные письма, а сами в это время то по телефону говорят, то с приятелем, то футбол по телевизору смотрят, то выпить себе наливают или, там, не знаю, куриную ножку грызут… Письмо то возьмут в руки, то отложат… И все этак безразлично, наплевательски, фу!.. Я читал вдумчиво. Закрывался у себя в комнате, чтобы никакого шума, никто не мешал. Вчитывался в каждое слово, в каждую фразу. Эмоции перехлестывали, подкатывали от сердца прямо к глазам…
Его правая рука болталась, свесившись с дивана. Он подогнул ногу.
— После этого письма я был в полном отчаянии. Я сдал экзамены и поступил в Политехническую школу. Учился как во сне. С ним меня теперь связывала только Женевьева. Мы поженились… Остальное вы знаете. Я испортил ей жизнь… Но тогда я этого не понимал. Для меня ничего кругом не существовало, только вот эта тоска, чувство, что я упустил свою жизнь и до конца дней проживу как живой труп…
Буассон отпил «желтенького» и проглотил две таблетки.
— Вы слишком много пьете лекарств.
— Да, но зато я больше не кашляю. И могу с вами разговаривать. Перебирать все эти дорогие воспоминания… Жизнь, знаете, так быстро промелькнула. То мне было семнадцать, а то, смотрю, уже шестьдесят пять. Вся жизнь проскочила вот так, — он щелкнул пальцами, — а я ничего толком не сделал. Пустые годы. Ничего не помню. А, нет… помню Женевьевины усики и с каким внимательным видом она меня слушала. И нашу поездку в Калифорнию. Это был очень короткий миг, когда я как-то ожил.
— А ваши дети? Неужели у вас к ним нет никаких чувств?
— Я определенно сам себе удивился, что произвел их на свет. Но кроме удивления… Нет, пожалуй, нет. У жены округлился живот — мне это казалось… несуразным. Неужели, думаю, это все я?.. А потом они родились… Помню, она очень мучилась. Я этого не понимал. Я у нее спрашивал: «Как это, больно?» Она на меня смотрела — сейчас убьет. Ну а что, правда… Как мужчина может понять, каково это?.. Потом мне их показали в роддоме. Но это было как будто они не мои, не из меня, а что-то отвлеченное. И для меня они так никогда и не стали людьми из плоти и крови. Я всегда смотрел на них как бы издалека. Когда были еще совсем маленькие, они мне просто не нравились внешне — уродцы какие-то. Потом, когда подросли, они и сами никак не старались мне понравиться, сблизиться со мной…
— Но это же вы должны были с ними сближаться, а не наоборот! — возмутилась Жозефина. — Это же такое чудо — ребенок!
— Вы так думаете? Ну а меня вот дети никогда не трогали… Ужасно звучит, да? Но тем не менее… Я ничего не чувствовал. Ни к кому. Не знаю, что вы из всего этого напишете… Я как персонаж совершенно неинтересен. Надеюсь, ваш талант компенсирует…
Жозефине пора было уходить. Мадам Буассон скоро вернется.
Буассон смотрел на часы. Жозефина вставала, убирала блокнот и ручку, относила поднос на кухню, перемывала и вытирала стаканы, ставила на место бутылки, чтобы жена ни о чем не догадалась. Пока она хлопотала, Буассон смотрел на нее и дышал слабо, ровно. «Что-то у меня голова кружится, — говорил он, — я, наверное, отдохну…» Жозефина выходила и тихонько прикрывала дверь. Он так и лежал на диване, и воспоминания крутились у него в голове, как старая черно-белая пленка, которую смотрят через проектор на белой простыне.
На следующий день или через несколько дней Жозефина приходила снова, и беседа продолжалась. Буассон всегда помнил, на чем остановился. Память на эмоции у него была редкостная. Будто они заранее были расфасованы по папкам и ящикам, с ярлыками, только доставай. Должно быть, он всю жизнь вспоминает, думала Жозефина.
Она по-прежнему приходила, но теперь ей все меньше хотелось идти, сидеть напротив него в этой унылой гостиной. Она доставала блокнот и ручку, но записывала мало. Буассон прихлебывал «желтенького» и время от времени доставал сигарету — «Кэмел».
— Мсье Буассон! Ну зачем вы еще и курите?!
— Да сколько мне там осталось…
Он брал длинный мундштук, извлекал спрятанную зажигалку, зажигал сигарету, затягивался и глубоко вздыхал от удовольствия. Но тут же заходился в приступе кашля.
— Вот видите, вам от этого только хуже.
— Это единственное удовольствие, которое мне осталось, — отвечал он виновато, как бухгалтер, который ошибся в расчетах. — Я вам рассказывал, как Кэри принимал ЛСД?
— Нет.
— В порядке психотерапии. Он хотел разобраться со своими детскими проблемами, отношениями с родителями, и как из-за этого он все время то женился, то разводился. Он думал, что за счет галлюцинаций, которые провоцирует наркотик, можно вытащить на поверхность болезненные воспоминания и таким образом от них избавиться. В то время это считалось суперсовременной техникой. Это было легально. Он был не первый, до него это пробовали и другие известные люди, Олдос Хаксли, например, Анаис Нин… Кэри утверждал, что на нем это сработало просто замечательно, он прямо-таки заново родился. На этих сеансах он научился сам отвечать за свои поступки, не перекладывать вину на других, он понял о себе такое, в чем никогда раньше не решился бы признаться… Он говорил, что самоанализ требует мужества, но это основополагающий акт. Он ничего не боялся…