Серебряный медведь - Владислав Русанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы знаем о Триедином и Его заповедях. Хорошие заповеди. Они не противоречат чести степного воина.
– Знать мало. Верить нужно.
– Многие из наших верят. Но Триединый далеко. Жрецы говорят – на небе. Так?
– Конечно. Он же Бог!
– А духи близко. В ручье. В болоте. В камне. В дереве. Если обидишь, накажут.
– Ну да!
– Зря смеешься. Духи мстят. Спугнут дичь. Предупредят врага о засаде. Выскользнут из-под копыта…
– Но это же простая случайность! Как может какой-то дух повлиять на камень?
– Скажи это Орлиному Глазу. Он обидел духа брода у Рыжих Скал. Поскользнулся там, где жеребенок прошел бы с легкостью. Теперь он в угодьях Старого Охотника.
– Случайность! – упрямо повторил парень.
– Не буду спорить. Молись Триединому. А я буду просить духов о снисхождении. Жизнь нас рассудит.
Антоло вздохнул. Он читал в старых книгах, что спорить с язычниками крайне тяжело. Они закоренели в своих заблуждениях, поклоняются идолам с детской непосредственностью, считают заблуждения данью традициям народа и заветам предков.
– Это же надо! – Бывший студент стукнул кулаком себя по колену. – Ладно! Не будем вдаваться в богословские диспуты.
– Не знаю, о чем ты… Тихо! Кажется, сааген возвращается.
Парень хмыкнул. Сааген! Разговаривающая с духами! А на самом деле – деревенская дурочка. Наверняка посмешище всего села и горе родителей. Спаси и сохрани, Триединый, от подобного родства! Что она еще придумала? Чем решила порадовать?
Девчонка вступила в освещенный круг. Она несла прутик с насаженными на него крупными, жирными лягушками. С полдюжины, не меньше. Антоло сглотнул, подавив тошноту, – ведь, как-никак, мясо…
– Это… едят, сааген? – неуверенно поинтересовался Желтый Гром.
Сумасшедшая хмыкнула. Ответила вопросом на вопрос:
– Ты хочешь умереть от голода?
Очень здраво спросила. Попробуй догадайся, что не в своем уме.
Конечеловек встопорщил гриву, тряхнул головой:
– Нет, сааген. Я хочу знать – это мясо?
– Мясо, мясо… – отмахнулась девчонка, пристраивая прутик над углями прогоревшего костра.
Антоло, недолго думая, принялся помогать. Подумаешь, лягушки! Да он змею готов сжевать – пусть только попадется…
Проснулся табалец от холода. «Надо было все-таки дальше от воды костер разводить», – пришла, как всегда, с опозданием умная мысль. Руки и ноги задеревенели и отзывались болью при малейшем движении.
Антоло открыл глаза.
Светало.
От старицы полз промозглый туман.
Желтовато-серой грудой, с трудом различимой в предрассветных сумерках, возвышался кентавр. Он спал, как обычно, в позе, казавшейся любому непривычному человеку жутко неудобной – человеческая часть тела откинута на спину конской. Можно только удивляться невероятной гибкости поясничного отдела позвоночника. Да, наверное, по-другому и быть не может. Хребет и должен быть устроен таким образом, чтобы смягчать тряску во время неудержимой скачки в степи, не сломаться при резких поворотах в сражении или случайном падении. Но вот просыпаться и видеть сложившегося пополам конечеловека… Во всяком случае, Антоло привык не сразу. Поначалу дергался.
Кострище давно прогорело. Угли подернулись седым пеплом, остыли.
Живот по-прежнему урчал. Резь сменилась тупой, ноющей болью. Вчерашние две лягушки только раздразнили, а вовсе не утолили голод. Вот пару десятков бы…
А где девчонка? Она устраивалась на ночевку на противоположной от Антоло стороне костра.
Парень приподнялся на локте. Гостьи и след простыл.
Нет! Ну не приснилось же ему все это?! Девчушка с полубезумным выражением лица…
– Желтый Гром!
Кентавр выпрямился, словно катапульта сработала. Раскосые глаза обшарили поляну с черным пятном от костра, опушку, темную стену очерета.
– Сааген ушла?
– А она была? – Антоло перевернулся на живот и встал на четвереньки.
– Да! – твердо ответил степняк. – Ты же ее видел.
– Ну… Мало ли что с голодухи пригрезиться может?
Парень с хрустом потянулся. Несколько раз взмахнул руками.
– Сааген приходят, когда хотят. И уходят, когда хотят. Духи ведут их, – проговорил Желтый Гром.
– И куда же она среди ночи? Лес все-таки, глухомань…
– Духи не допустят, чтобы ее обидел зверь или человек.
– Ты так думаешь? А я не уверен.
– Как может быть по-иному?
– У вас в Степи, наверное, больше понимают в чести, чем у нас. Цивилизация… – Антоло скривился.
– Не понял? – Кентавр попытался подняться. С трудом сдержал стон. Должно быть, его ноги затекли не меньше, чем у человека.
– Что ты не понял?
– Последнего слова.
– А… Это люди придумали. Цивилизация… Мы изобретаем новое оружие, выдумали деньги. Оружие убивает нас, а деньги… деньги истачивают душу изнутри, тоже в конечном итоге убивая. Мы обставляем свою жизнь тысячами ритуалов и ограничений навроде законов и уложений… А потом сами их нарушаем – суем взятки чиновникам, подкупаем судей, возносим жертвы Триединому, чтобы простил нарушивших заповеди. Мы придумали никому не нужные торжества, а теперь испытываем досаду и отвращение, празднуя их словно через силу. Мы лицемерим на каждом шагу… Мы пьем вино и курим табак, но слушаем проповеди жрецов о необходимости смирения. Мы ходим в бордели, но презираем шлюх. Мы кричим на каждом перекрестке о всеобщем равенстве пред Триединым и ненавидим людей с другим цветом кожи, людей, которые едят иную пищу, одеваются не так, как мы, исповедуют иную религию. Мы гордимся – ах, какие мы развитые, изысканные и утонченные, – а первозданную простоту нравов, сохранившуюся у неиспорченных цивилизацией, почитаем варварством и бескультурьем. Вот что такое цивилизация.
– Странно ты говоришь. Будто старик, умудренный опытом. А ведь юноше твоего возраста пристало грезить о сражениях и подвигах… – Желтый Гром топнул одним копытом, другим. Скривился. – Что-то ноги у меня, как у новорожденного жеребенка. – Помолчал. Добавил: – Или у старого больного коня.
Антоло со вздохом ответил:
– Я не грежу о сражениях и подвигах. Я не хочу убивать людей. Не хочу и не буду. Мне бы добраться до родины…
Кентавр знал историю бывшего студента, а потому не удивился. Не стал вдаваться в расспросы и, упаси Триединый, даже не подумал насмехаться. Только коротко бросил:
– Я думал, ты хочешь отомстить.
Парень нашел силы улыбнуться:
– Сейчас я хочу поесть. Так сильно, что ни о какой мести и речи идти не может.