Кремлевский опекун - Александр Смоленский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидеть весь день на сцене Дома культуры за грубой, сваренной на скорую руку решеткой было мерзко и унизительно. Дима напоминал молодого волка, гордого, полного сил и энергии, которого загнали в клетку и, словно в зоопарке, выставляют напоказ всем желающим. А те, осмелев, со злорадным любопытством его разглядывают, тычут пальцем: вот он хищник, злодей, коварный и дерзкий, еще не усмиренный, но уже не опасный. Ну и пусть. Сейчас над ним можно измываться как угодно, дразнить, строить рожи, потому что ему не перегрызть толстых прутьев, не вырваться из камеры, чтобы расквитаться за свое унижение и беспомощность.
Димка и представить себе не мог, когда его впервые вызвали в прокуратуру для дачи показаний, что его попытаются засудить. Ни в каком кошмарном сне он не мог себе представить ни решетку, ни саму сцену Дома культуры, и, уж конечно, жадных до зрелищ чужих людей, которых он видел на площади всякий раз, когда его доставляли и увозили с суда. Ему все еще казалось, что он, Дима Сироткин, участвует в каком-то спектакле, который устроили эти гады.
Мог ли он подумать, что все так плохо обернется? Эта пропахшая мочой камера, куда его засунули. Эта почти ритуальная процедура, когда его утром с охраной везут на суд, а потом, как никому не нужную куклу, возвращают обратно, в «одиночку». Даже с Настей не дают перекинуться словом. Даже прикоснуться к ней не дают!
В ушах до сих пор стоял неизвестно откуда прорезавшийся у нее, такой зажатой пацанки, почти что бабий возглас:
– Дима! Ты не думай, я с тобой. Они не могут нам помешать. Ты понимаешь?! Он уже стучится...
Дима не совсем ее понял и попытался переспросить. Но вопрос так и остался без ответа. Его уже совсем недружелюбно волокли к внутренней двери.
Гады – они и есть гады...
Юноша невольно протянул Насте руку, будто перед ним была не грязно-зеленая стена одиночной камеры, а все та же наскоро сваренная решетка, за пределами которой только она. Дальше зал со старыми сломанными деревянными стульями. А за залом этот ненавистный ему город с заболоченным холодным озером.
Он снова вспомнил этих мерзких присяжных, которые во все глаза пялились на него с нездоровым местечковым интересом. Он ненавидел их всех сразу. Стоит завидеть его, истерзанного, загнанного в угол, они торжествуют, пытаясь прикрыть собственную порочность, а заодно утолить скуку, царящую в этой провинциальной глуши. Он ненавидел и судью с прокурором, и адвокатшу, которые, сознавая свое всесилие, весь день корчили из себя служителей закона. А на деле все готовы были любого втоптать в грязь, предварительно вывернув наизнанку всю его жизнь и судьбу. Адвокатшу он ненавидел даже больше других. Кто разрешил ей без спроса упрямо лезть к нему в душу, пытаясь отыскать в ней именно те струны, на которых затем сыграть понятную всем мелодию о снисхождении?
Клетка...
Сначала ему казалось, что именно она, как по живому, разорвала связь с миром, убедительно обозначив его жалкое место в нем. Как пробиться сквозь толстые прутья, как объяснить? Он никак не мог понять, почему его поместили в клетку. Он не собирается никуда бежать, набрасываться на людей, грызть им горло. Он хочет только, чтобы от него отстали. И конечно же выслушали. Ведь как только его наконец выслушают, все сразу всё поймут. Всё проще простого, это же совершенно очевидно. Разве преступно желание любить, дышать полной грудью, испытывать влечение и нежность? Разве это преступление – заботиться о близком человеке, оберегать его, хранить ему верность? Что он сделал не так?
Дима был до глубины души потрясен, когда его наивные романтические надежды – ведь люди же вокруг, а не звери! – бесследно растворились в ледяном равнодушии суда. Никто даже не попытался его понять. Даже те, кто хорошо его знал. Ни Владимир Андреевич, ни его первый работодатель Корниенко, на кого он подсознательно рассчитывал, не рискнули мужественно встать на его защиту. Только Настя с ним. Но будь их воля, и ее бы засудили. Упаси бог! Какой из нее борец? Ее тут же смыло бы, унесло, завертело в мутном водовороте словесной трескотни...
В дверях камеры заскрипел засов, открылось небольшое окошко. В проеме мелькнуло равнодушное лицо сержанта. Димка иногда встречал его в городе с какой-то размалеванной девицей. Может, жена?
Сержант равнодушно взглянул на него и открыл дверь в камеру.
– Принимай пайку, пацан.
– Не хочется, – устало отозвался он с топчана.
– Как знаешь. Только когда захочешь жрать, твоя девчонка не поднесет. Да и у нас тут не ресторан. – Сержант уже было стал закрывать дверь, как, словно о чем-то вспомнив, вернулся назад. – У нас тут пацаны говорят, что твоя девчонка совсем не недотрога. Нашел себе подругу. Теперь еще и срок получишь.
Он хотел добавить еще что-то, наверняка такое же гадкое, но Димка мощным ударом сбоку подрубил сержанту колени. Его голова задергалась, как поплавок в проруби, а потом он, издав еле слышный звук, стал заваливаться на цементный пол к Димкиным ногам.
– Не сметь клеветать на Настю!
В этот же вечер, когда из отделения милиции «отлучился» даже дежурный, Димку крепко били сразу несколько человек. Сержант истово работал резиновой дубинкой, остальные трое били тем, что прихватили с собой.
Каждый из этой троицы надолго запомнил всю тяжесть могучих ударов этого не по годам крепкого мальчишки, которые обрушились на них позапрошлым летом. Когда он отдубасил их за попытку «поковыряться» у озера с девчонкой Настей. Теперь, в камере, под руководством сержанта они возвращали старый должок.
Глубокой ночью, очнувшись после побоев, Димка понял, что лежит на холодном полу промокший до нитки. Как ни странно, вслед за этим к нему пришла не боль избитого тела, не жажда, от которой можно было сойти с ума, ни даже очередной за минувшие сутки приступ нестерпимого унижения. Впервые в жизни он почувствовал себя взрослым.
В какое-то мгновение он опять, похоже, провалился в беспамятство. Ему вновь привиделась решетка, за которой он просидел весь день. В конце концов, действительно дело вовсе не в решетке – этом дневном символе его несвободы. Эта грубая ржавая решетка ничего и никого не делит и не разрывает. Она лишь вызывающе лживо фиксирует непреложный факт того, что прежде, возможно, он и жил в клетке, плотно отгороженный от мстительно-завистливых людишек. Но просто не замечал этого. Или все не так? Это они живут в одной большой зловонной клетке, готовые из зависти грызть друг друга, задавленные собственной несостоятельностью и бытовой неустроенностью?
Даже в детском доме, с его полуказарменной атмосферой, он был в тысячу раз свободнее, чем те, которые сегодня дышат с ним одним воздухом валдайского заповедника. Так кто же он сегодня? Волчонок, лишившийся свободы? Но свобода, что ни говори, необходима не только ему одному. В природе может и так, где волк – всего лишь божья тварь, как и все другие, обитающие вокруг и живущие по ее законам. Но и при этом волк любит, он охраняет семью. Чем сильнее зверь, тем преданней хранит он ей верность.