Рыба. История одной миграции - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нас была строгая дисциплина: старшая и сестра-хозяйка — апостолы, зав. отделением — вседержитель. Ко мне относились хорошо, все знали, что я учусь, и мне потихоньку стали доверять самые простые процедуры: крутить канюли, ставить клизмы перед операциями, брить больных, раздавать градусники, я сама напрашивалась, мне все было интересно. Медсестры сперва оберегали меня — старались не пускать к отходящим, но, узнав, что я дружу с санитаром из морга и часто там бываю, стали поручать самую грязную работу. Я ухаживала за безнадежными, некоторые смотрели на меня с ужасом — девчонка, а лезет к умирающим, некоторые, как завотделением Марат Исхакович Каримов, наоборот, выделяли. Я делала свое дело, а свободное время отдавала учебе и соматическим больным — про свое умение я никому не рассказывала. Я засиживалась у их постелей за полночь, сколько и спала-то, не знаю, но спать больше шести часов в сутки я и сегодня не научилась — мне это попросту не нужно. Признаюсь, редко с кем из больных я устанавливала контакт, просто сидела рядышком, иногда гладила по руке, уже этого бывало им достаточно, чтобы избавиться от больничного уныния. Я не делала исключений — все они были для меня равны. Карманы моего халата всегда были полны конфет, печенья, яблок — одаривали, кто чем мог, я ссыпала сладости в ординаторской, и все пили чай с моими конфетами. Поэтому, наверное, Марат Исхакович дал мне прозвище «Конфетка». Так меня все и звали.
В июле и в августе (в больнице я отпросилась) мы ездили в долгожданный стройотряд, строили здание клуба в высокогорном ауле Джума-базар и хорошо заработали. Меня взяли на кухню — там я научилась готовить. После стройотряда с пятью сотнями рублей в кармане я приехала в Пенджикент. Прямо с автостанции побежала домой — мама меня не ждала.
Я открыла дверь своим ключом, вошла — в нос шибанул тяжелый, спертый воздух. Мама лежала на диване, на полу стояла недопитая бутылка «Чашмы». Оставшись одна, мама запила. Раньше даже запаха алкоголя не переносила — и вдруг заболела. Доктор Даврон сказал, что иногда она позволяла себе даже на работу являться пьяной.
Мама переменилась — стала слезливой, нервной, легко впадала в истерику, кричала, что все ее бросили, называла себя «проклятой Богом». Я нянчилась с ней, умоляла лечиться, звала с собой в Душанбе, я бы запросто устроила ее на работу, но мама не соглашалась.
Однажды ночью я вошла в ее комнату и легла с ней рядом. Мама спала на спине, закинув голову, открыв рот — ей не хватало воздуха, она судорожно тянула его сухими губами, время от времени из глотки вырывался храп. Я прижалась к ней, положила руку ей на лоб, начала тихонько массировать пальцами виски. Опьянение, как тяжелый наркоз, сковало тело, мышцы иногда рефлекторно сокращались, ей снилось что-то нехорошее, лицо было подобно мраморной маске, на которой застыла отвратительная гримаса. Я ничего не ощущала, пробиться через алкогольную преграду было не в моих силах. Она погрузилась в иное измерение. Бессилие наполнило меня ледяным ужасом, я встала и побрела к себе в кровать, легла, подоткнув одеяло «конвертиком», как делала мне мама в глубоком детстве. В доме стояла нездоровая тишина, я оставила дверь в мамину комнату открытой — оттуда теперь не было слышно даже ее дыхания. Бессилие родило обиду, обида — гнев. Всю ночь я уговаривала себя, что это болезнь, что мама нуждается в помощи врача, и страшно было оттого, что я не смогла вытянуть ее из этого омута.
Внутри меня словно лопнула главная жила: не боявшаяся покойников, я стала ощущать брезгливость к маме. Она уходила на работу и возвращалась уже навеселе, потупив глаза, проскальзывала в свою комнату, а после, приняв еще, выходила в залу и что-то бессвязно пыталась мне доказать. Била себя в грудь, каялась, ругала судьбу, людей, просила у меня прощения за то, что не доглядела, не уберегла меня «в чистоте».
Намека было достаточно, — я каменела, ни на что уже не реагировала, ничего не слышала. Бежать из дома было некуда — в экспедицию, понятно, идти я не хотела, наведалась только в больницу к своим мальчикам, но они за это время меня забыли. Димулька смотрел исподлобья, не побежал в раскрытые объятья. Надзирающую за ними воспитательницу сменили и вовсе на какую-то волчицу; то ли я изменилась, то ли они были зашуганы донельзя, но я почувствовала себя здесь чужой.
Неделю, не знаю, как я и выдержала. Сдалась. Сбежала. Проклинала свою слабость, но жить с мамой больше не смогла. Выходило, что я ко всем могла найти подход, легко ухаживала за самыми пропащими, а здесь спасовала, порох подмок.
Я ехала в ночном автобусе в Душанбе холодная, как морозилка в нашем холодильнике, — я набила его продуктами, оставила на столе письмо, поцеловала спящую маму и ушла. Большая часть пассажиров спала, фары разметали мрак, редкие огоньки попадались в пути — горели фонари в придорожных аулах, потом начался горный серпантин, мотор автобуса изматывал душу своим воем. Я сидела, замерев, сжала зубы и так, вцепившись в подлокотники кресла, встретила в пути рассвет.
5
Я долго не могла понять, что Витя Бжания в меня влюблен. В свободное время забегала к нему, или он поднимался к нам в отделение. Мы вместе делали домашние задания, менялись книгами. Витя брал книги в Центральной городской библиотеке. Я любила приключения. Витя любил приключения, как и я. «Всадник без головы», «Наследник из Калькутты», «Капитан Сорви-голова», «Лунный камень» — на такую литературу всегда стояла очередь, но Витя дружил с библиотекаршей, благодаря ему я прочитала много красивых книг. Я закрывала недочитанный том и додумывала сюжет вслух. Витя слушал и никогда не перебивал, только смотрел на меня так, словно боялся пропустить слово, мне это нравилось. Он полюбил меня, как потом признался, тогда, но я воспринимала Витю как близкую подружку. Я всерьез убедила себя, что полюбить никого не смогу, — не имею права.
В конце второго курса в наше отделение привезли Геннадия Быстрова.
Младший сержант милиции, он чудом выжил — проникающие ранения в брюшную полость и в легкое, резаные раны на груди и спине, развороченная дробью коленка. Ночной патруль остановил идущий с гор грузовик, контрабандисты везли груз маковой соломки — слишком большой груз, чтобы легко от него отказаться. Геннадий сразу получил заряд в колено, потом уже его добивали ножом, но не добили — из трех милиционеров выжил он один. По дороге случайно возвращались в часть пограничники, они вступили в бой и задержали перевозчиков. Среди четверых арестованных оказался и Нар.
Подробности рассказали мне Генины приятели, они регулярно приходили его навещать. Сержант лежал на вытяжке в полной отключке после восьмичасовой операции — Марат Исхакович вытащил его с того света.
— Жить будет, но ты за ним последи, — сказал мне завотделением.
Я следила. Геннадий был очень слаб, каждые пятнадцать минут я к нему забегала. Мне было просто его навещать — я убиралась (на полставки) и в реанимации. Первые четыре дня он почти не говорил, только просил пить, я смачивала марлю чаем, и он жевал ее — много пить ему не позволяли. Медсестры, видя, что я с ним тютькаюсь, особо в его сторону не глядели. Раны на спине от отсутствия движения загноились, начались пролежни — в реанимации их просто проглядели.